— Манвиль.
— У него такие дивные ноги…
— Ну а герцог д’Омон, который не обладает ни одним из перечисленных достоинств?
— Ах, сир, он так глубоко предан вашему величеству!
Двойственное отношение Шамфора к обществу, благосклонность которого была ему отнюдь не безразлична, временами становилось причиной его замкнутости и идейной обособленности, а позднее привело к поддержке организованного противостояния этому обществу, получившего название Французской революции. При том, что такая позиция может показаться логичной и принципиальной, подлинные мотивы писателя остаются не вполне ясны. Шатобриан был поражен, что человек с таким глубоким пониманием людей готов принять сторону любого дела. По теории Сент-Бева, смертельная непримиримость Шамфора к ancien rйgime имела под собой литературную основу: в нем видели всего лишь милого юного поэта и, соответственно, относились в нему свысока. Коннолли указывал на «темперамент бастарда», вызывавший и огромную потребность в любви, и столь же неистовое чувство, хорошо знакомое незаконнорожденным: обида на общество.
Какую бы из этих причин мы ни сочли более убедительной, она привела к «противоречию Шамфора», как выразился Коннолли в своей книге «Неспокойная могила»:
Такое противоречие знакомо нам всем… положение революционера, чьи нравы и образ жизни тяготеют к старому режиму, а идеалы и приверженности — к новому, и при этом он под гнетом какого-то бесстрашного саморазоблачения вынужден говорить правду и о том, и о другом, ожидая, что комиссары царя Аиста будут так же восхищаться его остротами, как восхищались ими придворные царя Чурбана.
С началом революции Шамфор примкнул к своему другу Мирабо, выступая на улицах и провозглашая популярные лозунги («Мир хижинам — война дворцам»), и одним из первых ступил во взятую Бастилию. Он оказался более стойким и убежденным сторонником революции, чем другие представители его круга. «Не думаете ли вы, что революцию можно сделать так, чтобы она пахла розовой водой?» — спросил он одного из колеблющихся. Но привычка к независимому мышлению не оставила Шамфора. Когда на стенах мелом выводили якобинский лозунг «Братство или смерть!», он уже достаточно хорошо знал политику и человеческую природу, чтобы переформулировать его, лишив глянца: «Будь мне братом — или я убью тебя».
Вскоре царь Аист опустил в болото свой клюв. Шамфора заклеймили позором, бросили за решетку, потом освободили и пригрозили новым арестом; предпочтя философский выход, он приставил себе к виску пистолет. Но только отстрелил себе нос и лишился правого глаза. Вслед за тем он взялся за бритву (по другим сведениям — за нож) и располосовал себе горло, запястья и лодыжки, после чего упал в лужу крови, которая затекала под дверь. Каким-то чудом Шамфор выжил и — что характерно — посетовал на бедность, которая в очередной раз сослужила ему недобрую службу: «Сенека был богат, он имел все необходимое, в том числе и теплую ванну, чтобы в комфорте довершить задуманное, а я, нищий, не могу себе такого позволить… А все же у меня в голове засела пуля, и это главное». Было ли главным именно это или нечто другое, но он, казалось, пошел на поправку — и тут его доконал непутевый лекарь. Последними словами Шамфора были: «Я покидаю этот мир, где сердцу суждено либо разбиться, либо обратиться в бронзу». Верно? Отчасти верно? Совсем неверно? Обсудите.
Человек, спасший французскую старину
Впервые наведываться во Францию я начал почти полвека назад: мы с родителями и братом ездили туда на машине. Города и деревни, которые мы тогда посещали (населяли их, как ни странно, сплошь французы), производили впечатление основательности и незыблемости; узнаваемы были и все приметы — от живописных mairie и PTT до захудалых lavoir и дурно пахнущих pissoir, от военного мемориала со списком незабытых погибших до глухих стен, с которых смотрела сделанная гигантскими буквами надпись: DEFENSE D’AFFICHER — LOI DU 29 JUILLET 1881 (куда более назойливая, чем рекламные листки, с которыми она боролась). За этой обычной, повседневной Францией скрывалась, одновременно наполняя ее широтой и глубиной смысла, Франция величественная, которую показывали (а нередко и навязывали) мне родители, учителя по профессии: замки и соборы, музеи и общественные здания, памятники и руины — Франция историческая, страна власти и денег, страна торжественных архитектурных красот. Создавалось впечатление, что этих красот там переизбыток: они выскакивали условными значками из-за каждого сгиба желтой дорожной карты «Мишлен». Я, как надоедливый штурман, сообщал родителям, что находится за следующим поворотом. Сплошной черный прямоугольник на карте обозначал замок, у которого стоило притормозить; такой же прямоугольник, но с ножками в каждом углу — замок, который стоило посетить; треугольник, образованный черными точками, — замок, лежащий в руинах; ну, а необычный значок, напоминавший скособоченный символ числа «пи», указывал на какую-нибудь древность. Все эти места казались не менее долговечными и непреходящими, чем сама повседневность.
При осмотре замков Луары я невольно заметил, что во многих великолепных зданиях полностью отсутствует мебель; насколько я мог понять, вся она исчезла во время революции. В уме возникали образы — возможно, навеянные фильмом «Повесть о двух городах» — заросших щетиной санкюлотов, мародерствующих с алчным блеском в глазах. Как я теперь понимаю, зеленые мишленовские путеводители, из которых мы черпали фактические сведения, были составлены и отредактированы людьми, дипломатично старавшимися не задевать никакие убеждений французов; в путеводителях было множество умолчаний и тактичных уходов от оценки каких бы то ни было противоречивых (и вообще мало-мальски заметных) событий в долгой и кровопролитной истории Франции. Например, эти книжки умалчивали о том, сколько испытаний выпало на долю всех грандиозных сооружений, которые мы почтительно созерцали. И конечно, нигде не упоминался и уж тем более не прославлялся человек, без чьего влияния и решительных действий французское наследие существенно потеряло бы в цене, — Проспер Мериме.
По эту сторону Ла-Манша Проспера Мериме (1803–1870) помнят главным образом как автора новеллы, из которой заимствован образ Кармен, хотя, по словам Алана Рейтта, лучшего британского биографа Мериме, опера Бизе представляет собой лишь «выхолощенную и приукрашенную версию повести Мериме». Он писал прозу (уделяя особое внимание таким темам, как жестокость, месть и женская непреклонность), пьесы и стихи. Мериме был убежденным англоманом и даже сделал предложение Мэри Шелли, а в Британском музее его знали настолько хорошо, что охрана всякий раз отдавала ему честь; он был неравнодушен к Испании, а в зрелые годы, сделавшись подлинным русофилом, переводил Пушкина, Тургенева и Гоголя. Мериме много путешествовал, был близок ко двору, стал членом Французской академии, дружил со Стендалем, состоял в любовной связи с Жорж Санд, не отказывал себе в низменных удовольствиях и заседал в Сенате при Наполеоне III. Однако его истинный, хотя и почти забытый вклад в историю состоит в том, что он был вторым по счету Главным инспектором исторических памятников Франции, находясь на этом посту с 1834 по 1860 год.