Свыкшись с недугом Уодсворта, наемные работники стали обращаться с ним по-свойски, словно его глухота уравнивала их всех. Однако Уодсворт радовался не тому, что его считали за равного. Мальчуган-работник, эльф с глазенками цвета жженой умбры, без устали забавлял его своими проказами. Будто бы решил, что безъязыкому художнику живется невесело. На самом-то деле в детской голове и мыслей таких не было, но Уодсворт охотно ему потакал, с улыбкой глядел, как мальчишка откалывал коленца, как подкрадывался сзади к стряпухе, когда та нагибалась за противнем, и как сжимал в кулачках желуди, чтобы Уодсворт отгадал, в какой руке больше.
Насытившись похлебкой, живописец грелся у огня — эта стихия в жилых комнатах мистера Таттла была не в чести — и надумал одну штуку. Достав из очага уголек, он взял мальчика за плечо, чтобы тот постоял на месте, и вытащил из кармана блокнот для эскизов. Стряпуха и горничная были тут как тут, но он жестом отстранил обеих, чтобы не подглядывали, и дал понять, что готовит забаву — в ответ на те, которыми веселил его мальчик. Набросок получился безыскусным: с такими примитивными средствами иного и быть не могло, но сходство все же угадывалось. Вырвав листок из блокнота, Уодсворт передал его мальчику. Тот посмотрел на художника с благодарным изумлением, опустил рисунок на стол, взял Уодсворта за руку, создавшую это изображение, и поцеловал. Всю жизнь бы детишек рисовать, подумал живописец, заглядывая в мальчишеские глаза. Он не сразу очнулся, когда у него над ухом зазвенел смех — это стряпуха и горничная потешались над рисунком, — а потом вдруг наступила тишина, потому что на кухню, привлеченный внезапным шумом, заявился хозяин дома.
Таттл выставил вперед одну ногу, застыл, совсем как на портрете, и на глазах у живописца принялся разевать и закрывать рот, напрочь забыв о сохранении достоинства. Стряпуха и горничная вытянулись по струнке. На глазах у живописца мальчик послушно взял со стола рисунок и с плохо скрываемой гордостью протянул хозяину. На глазах у живописца Таттл бесстрастно принял листок, изучил, перевел взгляд на мальчика, потом на Уодсворта, кивнул, неспешно разорвал рисунок на четыре части, бросил в огонь, дождался, когда вспыхнет пламя, что-то изрек, отвернувшись от Уодсворта на три четверти, и удалился. На глазах у живописца мальчонка залился слезами.
* * *
Работа над портретом подошла к концу: на полотне сиял рояль палисандрового дерева, сиял и таможенный чин. За окном, что у локтя мистера Таттла, белело здание таможенного департамента; на самом деле этого окна не было и в помине, да и таможенный департамент находился совсем в другой стороне. Но такое незначительное отступление от истины никого не смутило. Быть может, чиновник, требуя большего достоинства, желал примерно того же — незначительного отступления от истины. Навалившись Уодсворту на плечо, он все еще размахивал руками над своим изображением и указывал то на лицо, то на грудь, то на ноги. Не беда, что живописец ничего не слышал: он и без того прекрасно знал, о чем идет речь и как пусты слова. Более того, глухота была сейчас весьма кстати, потому что любые подробности разозлили бы его еще сильнее.
Конторская книга лежала у него под рукой. «Сударь, — написал он, — мы уговаривались на пятидневный срок. С рассветом я должен уехать. По уговору, Вам надлежит расплатиться со мной сегодня. Расплатитесь же, оставьте мне три свечи, и к утру все будет исправлено согласно Вашим указаниям».
Нечасто он обращался к заказчику в такой непочтительной форме. Теперь по всей округе пойдет дурная молва; впрочем, это его уже не заботило. Он протянул перо мистеру Таттлу, но тот и бровью не повел. Просто развернулся и вышел. Живописец в ожидании принялся изучать свою работу. Портрет удался: приятные глазу пропорции, гармония цвета, сходство в пределах разумного. Сборщик таможенных податей определенно будет доволен, потомки преисполнятся уважения, а Создатель — ибо кисть послушна воле Небес — не слишком прогневается.
Вернувшись в гостиную, Таттл выложил на стол шесть долларов — ровно половину жалованья — и три свечки. Стоимость их, вне всякого сомнения, предполагалось вычесть из общей суммы при окончательном расчете. Если дело дойдет до окончательного расчета. Уодсворт еще долго рассматривал портрет, который в его представлении слился воедино со своим оригиналом, а потом принял кое-какие решения.
Ужинал он, как повелось, на кухне. Его знакомцев накануне отчихвостили по первое число. Вряд ли они ставили ему в вину происшествие с мальчонкой-огородником; в худшем случае, зареклись якшаться с кем попало. По крайней мере, Уодсворту это виделось именно так, и, по его мнению, научись он вдруг слышать или читать по губам, объяснения едва ли смогли бы что-нибудь прояснить; скорее, наоборот. Судя по идеям и сентенциям из его конторской книги, окружающий мир чрезвычайно мало смыслил в себе самом — хоть проговаривай, хоть записывай.
На этот раз он более тщательно выбрал кусок угля и перочинным ножом обтесал его наподобие грифеля. Потом усадил перед собой мальчугана, который со страху окаменел не хуже натурщика, и заново набросал его портрет. Окончив работу, он вырвал из блокнота этот листок и знаками приказал мальчонке, не сводившему с него глаз, спрятать рисунок под рубашкой. Приказание тотчас же было исполнено, и мальчик впервые за весь вечер улыбнулся. Вслед за тем, каждый раз оттачивая заново все тот же кусок угля, Уодсворт нарисовал сначала кухарку, потом горничную. Каждая схватила свой портрет и тотчас убрала с глаз долой. Тогда он поднялся из-за стола, пожал обеим руки, обнял мальчонку и на ночь глядя вернулся к работе.
Больше достоинства, твердил он про себя, зажигая свечу и выбирая кисть. Что ж, достойного человека легко узнать по выражению неустанных раздумий на челе. Да, именно здесь и требовалось кое-что подправить. Прикинув расстояние между бровями и шевелюрой, он мысленно разделил его пополам и над правым глазом изобразил небольшую выпуклость, бугорок, словно бы свежий нарост. Проделал то же самое над левым глазом. И впрямь, стало лучше. Но признаком достоинства служит еще и подбородок. Явных недочетов тут не обнаружилось. Впрочем, намек на пробивающуюся бородку был бы весьма кстати — мазок-другой с каждой стороны. Почти незаметно и, разумеется, не обидно: всего лишь небольшая деталь.
Не помешали бы еще кое-какие мелочи. Он прошелся взглядом по затянутой в чулок могучей чиновничьей ноге, от колена до пряжки башмака. Потом осмотрел расположенную рядом ножку рояля, от закрытой клавиатуры до золоченой лапы, над которой пришлось изрядно попотеть. Стоило ли так утруждаться? Чиновник ведь не требовал точности в изображении музыкального инструмента. Если и окно, и здание таможенного департамента были плодами фантазии, что мешало сделать небольшую натяжку и в отношении рояля? Тем более что вид лапы в непосредственной близости от таможенника всяко мог навести на мысли об алчности и мздоимстве, чего не пожелал бы ни один заказчик. Во избежание такого конфуза Уодсворт заменил хищную лапу неприметным копытцем, сереньким и малость раздвоенным.
В силу привычки и благоразумия живописец собирался задуть свечи, но передумал и оставил гореть. Они ведь перешли к нему в собственность — точнее сказать, ему вот-вот предстояло за них расплатиться. В кухне он вымыл кисти, собрал походный этюдник, а после отправился седлать лошадь и приторачивать к упряжи маленькую тележку. Похоже, кобылке, как и ему самому, не терпелось унести отсюда ноги. Из ворот конюшни виднелись окна гостиной, озаренные язычками пламени. Он вскочил в седло, пустил кобылку рысью и подставил лицо холодному ветру. На рассвете, уже через час, горничная забежит прищипнуть фитили — не пропадать же добру — и увидит готовый портрет. Оставалось надеяться, что на небе есть живопись, а главное — что на Небе есть глухота.