Мой мир ограничивался просторными комнатами с расписанными
стенами, озаренными щедро льющимся светом, а за их пределами – напоенным
ароматами воздухом и бесконечной вереницей модно и шикарно одетых людей. Я к
нему быстро привык, ибо никогда не видел страданий и несчастий городских
бедняков. Даже прочитанные книги рассказывали об этом новом для меня царстве,
где я настолько прочно закрепился, что ничто не могло бы заставить меня
вернуться в прежний, исчезнувший мир хаоса и страданий.
Я научился играть песенки на спинете. Я научился перебирать
струны лютни и петь тихим голосом, правда, мелодии, как правило, были
грустными. Мой господин любил эти песни.
Иногда мы собирались вместе и хором исполняли перед Мастером
наши собственные сочинения, а иногда представляли на его суд разученные нами
новые танцы.
В жаркое время дня, когда полагалось отдыхать, многие из нас
играли в карты. Мы с Рикардо выскальзывали из дома и в поисках партнеров для
азартных игр отправлялись в какую-нибудь таверну. Пару раз мы сильно напились.
Узнав об этом, Мастер немедленно положил конец нашим приключениям. Особенно его
ужаснуло, что я пьяным упал в Большой канал и меня едва спасли от смерти. Могу
поклясться, что при этом известии он побледнел, – я собственными глазами
видел, как от его щек отлила краска.
За это он отхлестал Рикардо хлыстом по ногам. Я
преисполнился стыда. Рикардо неподвижно стоял в библиотеке у большого камина,
повернувшись спиной, и стойко – без криков и мольбы о прощении – перенес
наказание. Потом он встал на колени и поцеловал кольцо господина. Я поклялся
впредь никогда не напиваться.
Однако на следующий же день я вновь напился. Правда, на этот
раз у меня хватило ума доплестись до дома Бьянки и спрятаться у нее под
кроватью, где можно было выспаться, не подвергаясь риску. Еще до полуночи
господин вытащил меня оттуда. Я решил, что сейчас получу свое. Но он только
уложил меня в постель, где я заснул, не успев попросить прощения. В какой-то
момент я открыл глаза и увидел, что он сидит за письменным столом и пишет так
же быстро, как и рисует, в огромной книге, которую ему всегда удавалось
спрятать до ухода из дома.
Когда же остальных, включая Рикардо, все-таки охватывала
дневная дремота – как правило, такое случалось в особенно жаркие летние
дни, – я выбирался на улицу и нанимал гондолу. Я лежал на спине и смотрел
в небо, пока мы проплывали по каналу в сторону залива, а на обратном пути
закрывал глаза и старался расслышать самые тихие вскрики, доносившиеся из
погруженных в покой сиесты зданий, шелест водорослей, биение воды о подгнившие
фундаменты, плач чаек над головой. Меня не раздражали ни мошки, ни запах,
поднимавшийся от поверхности каналов.
Однажды днем я не вернулся домой к назначенному для работы и
занятий времени – я забрел в таверну послушать музыкантов и певцов. А в другой
раз я попал на представление, которое давали на открытых подмостках посреди
церковной площади. Никто не сердился на меня за отлучки. Никому ни о чем не докладывали.
Никто не устраивал проверки знаний ни мне, ни другим ученикам.
Иногда я спал целый день и просыпался лишь тогда, когда мне
самому того хотелось. Необычайно приятно было, вдруг пробудившись, обнаружить
господина за работой – либо в студии, где он, стоя на лесах, писал большую
картину, либо рядом с собой, за столом в спальне, самозабвенно погруженного в
свои записи.
В любое время суток повсюду в изобилии стояли блюда с едой:
блестящие грозди винограда, разрезанные на куски зрелые дыни, восхитительный
хлеб из муки мелкого помола со свежайшим маслом. Я ел черные оливки, мягкий сыр
и свежий лук-порей из садика на крыше. Молоко в серебряных кувшинах всегда было
холодным.
Мастер никогда не ел. Это знали все. Днем он всегда
отсутствовал. О Мастере никогда не говорили без почтения. Он умел читать в
душах мальчиков. Мастер отличал добро от зла и всегда понимал, когда его
обманывают. Наши мальчики были хорошими. Иногда кто-то приглушенным голосом
упоминал о плохих мальчиках, которых практически сразу же выгоняли из дома. Но
никто даже в мелочах не обсуждал Мастера. Никто не говорил о том, что я сплю в
его постели.
В полдень мы все вместе обедали – жареной птицей, нежным
барашком или толстыми сочными ломтями говядины.
Учителя приходили одновременно по трое или четверо, чтобы
обучать небольшие группы подмастерьев. Кто-то работал, кто-то учился.
Из класса, где зубрили латынь, я мог свободно перейти в
класс, где изучали греческий. Иногда я листал сборник эротических сонетов и
читал некоторые из них, как умел, пока на помощь не приходил Рикардо. Вокруг
него тут же собирались другие ученики, и начиналось бурное веселье, а учителям
приходилось ждать, пока все успокоятся.
При таком попустительстве я делал большие успехи. Я быстро
учился и с легкостью отвечал практически на любые произвольно заданные Мастером
вопросы и в свою очередь задавал свои, те, которые меня волновали в тот или
иной момент.
Четыре из семи ночей в неделю Мастер посвящал рисованию,
обычно начиная с полуночи и вплоть до своего предрассветного исчезновения.
Ничто не в силах было оторвать его от работы.
С поразительной легкостью и ловкостью, как огромная белая
обезьяна, он поднимался по лесам и, небрежно уронив с плеч свой алый плащ,
выхватывал из рук мальчика приготовленную кисть. Рисовал он так самозабвенно и
неистово, что на нас, изумленно следивших за каждым его движением,
расплескивалась краска. Он был истинным гением, и всего лишь за несколько часов
на холсте оживали потрясающей красоты пейзажи или до мельчайших деталей
выписанные группы людей.
Работая, Мастер всегда что-нибудь напевал вслух. Рисуя по
памяти или на основе своего воображения портреты великих писателей или героев,
он громко называл для нас их имена. Он обращал наше внимание на краски,
которыми пользовался, на контуры и линии, на законы перспективы, позволявшие
создавать едва ли не осязаемые изображения и помещать их в казавшиеся абсолютно
реальными сады, дворцы, залы...
Мальчикам поручалось дорисовать наутро только некоторые
детали: цветную драпировку, тон крыльев, крупные части тел персонажей, которым
впоследствии – пока масляная краска еще будет оставаться подвижной – Мастер
собирался придать бо′льшую выразительность. Сияющие полы дворцов прежних
эпох по нанесении им последних штрихов превращались в настоящий мрамор,
попираемый покрасневшими круглыми пятками его философов и святых.
Работа непроизвольно затягивала нас. В палаццо оставались
десятки незаконченных полотен и фресок, настолько жизненных, что они казались
нам вратами в другой мир.
Одареннее всех среди нас был Гаэтано, один из самых младших.
Но любой из мальчиков, за исключением меня, мог сравняться с учениками из
мастерской любого художника, даже с мальчиками Беллини.