Конечно, там имели место и более интимные приемы, в том
числе и совершенно бесстыдные акты, которые, строго говоря, считались
преступлениями, но в этом доме служили не более чем разнообразными
дополнительными украшениями в принципе не выходящих за рамки дозволенности, но
дразнящих празднеств. Все делалось элегантно. Повсюду стояли большие глубокие
деревянные кадки, и в любое время можно было принять горячую ванну; на
поверхности ароматизированной, подкрашенной в розовый цвет воды плавали цветы,
и я периодически сдавался на милость стайки мягкоголосых женщин, которые
ворковали вокруг меня, как птички на карнизе, словно котята облизывали с ног до
головы и завивали мне волосы, накручивая их на пальцы.
Я был маленьким Ганимедом Зевса, ангелочком, сошедшим с
непристойной картины Боттичелли. (Многие из них, кстати сказать, висели в этом
борделе, спасенные от «очистительных» костров тщеславия, устроенных во
Флоренции непрошибаемым реформистом Савонаролой, подстрекавшим великого
Боттичелли ни больше ни меньше... как сжигать свои прекрасные произведения!) Я
был херувимом, упавшим из-под купола собора, венецианским принцем (хотя на
самом деле таковых в Республике не существовало), брошенным врагами в руки
прелестниц, дабы те распалили в нем желание и тем самым сделали его совершенно
беспомощным.
А накал моего желания постепенно рос. Если уж кому-то
суждено до конца дней оставаться просто человеком, то что может быть веселее,
чем валяться на турецких подушках с такими нимфами, которых большинство мужчин видят
только мельком, да и то лишь в волшебном лесу своих мечтаний.
Вино было великолепным, пища – просто чудесной, причем в
меню входили изобретенные арабами подслащенные блюда со специями, а в целом
кухня была намного экстравагантнее и экзотичнее, чем в доме моего господина.
(Когда я рассказал ему об этом, он нанял четырех новых
шеф-поваров.)
Я, очевидно, спал, когда за мной явился Мастер и как всегда
загадочным образом перенес меня домой, так что я проснулся уже в собственной
постели.
Не успев открыть глаза, я понял, что, кроме него, мне никто
не нужен. Такое впечатление, что греховные утехи последних нескольких дней
только воспламенили меня, усилили плотский голод и возбудили желание
посмотреть, отреагирует ли его восхитительное белое тело на изученные мной
более тонкие приемы. Когда он наконец пришел ко мне под полог, я набросился на
него, расстегнул на груди рубашку и впился губами в его соски, обнаружив, что,
несмотря на свою поразительную белизну и холодность, они чрезвычайно мягкие,
нежные и, несомненно, естественным на первый взгляд образом связаны с корнями
его желаний.
Он лежал спокойно и грациозно, позволяя мне играть с ним так
же, как играли со мной мои наставницы. Когда же он наконец приступил к своим
кровавым поцелуям, они полностью затмили все мои воспоминания о человеческих
ласках, и я лежал в его объятиях такой же беспомощный, как и всегда. Казалось,
в эти моменты наш мир не просто становился царством плоти, но и оказывался во
власти чар, не подчиняющихся никаким законам природы.
На исходе второй ночи, ближе к утру, я нашел его в студии,
где он рисовал в одиночестве, в то время как ученики спали каждый в своем углу,
как неверные апостолы в Гефсиманском саду.
Мои вопросы не заставили бы его прекратить работу. Поэтому я
встал у него за спиной, обвил руками и, приподнявшись на цыпочки, прошептал
прямо ему в ухо:
– Расскажи мне, Мастер, ты должен рассказать, как ты получил
свою волшебную кровь?
Я слегка прикусил мочки его ушей и провел руками по его
волосам. Он не отрывался от картины.
– Ты уже родился таким? Неужели мое предположение о том, что
тебя... превратили... всего лишь ужасная ошибка?
– Прекрати, Амадео, – прошептал он, продолжая рисовать.
Он увлеченно работал над лицом Аристотеля – бородатого лысеющего старца со
своей великой картины «Академия».
– Бывает ли, господин, что ты испытываешь одиночество,
побуждающее тебя с кем-нибудь поговорить, с кем угодно, – найти
собеседника, друга, принадлежащего к той же, что и ты сам, породе, излить
сердце тому, кто сможет тебя понять?
Он обернулся, пораженный моим вопросом.
– А ты, избалованный ангелочек? – Он понизил голос,
чтобы сохранить в нем нотки нежности. – Думаешь, ты сможешь стать таким
другом? Ты наивен! И останешься таковым до конца своих дней. У тебя невинное
сердце. Ты отказываешься воспринимать истину, противоречащую глубокой неистовой
вере, которая превращает тебя в вечного монашка, в мальчика-служку при
алтаре...
Я отпрянул – никогда еще мне не доводилось столь сильно
злиться на своего господина.
– Ну уж нет, я не такой! – заявил я. – Я уже
мужчина, хотя и выгляжу как подросток, и тебе это прекрасно известно. Кто,
кроме меня, размышляет о том, кто ты такой, об алхимии твоего могущества? Жаль,
что я не могу нацедить чашку твоей крови, исследовать ее как врач, определить
ее состав и узнать, чем она отличается от той, что течет в моих венах? Да, я
твой ученик, твой верный и преданный ученик, но для этого мне приходится быть
мужчиной. Когда это ты терпел невинность? Когда мы ложимся вместе в постель,
это, по-твоему, невинно? Я – мужчина!
Он разразился изумленным хохотом. Мне приятно было видеть
его удивление.
– Поведайте мне вашу тайну, сударь, – попросил я,
обвивая его руками за шею и опуская голову ему на плечо. – Существовала ли
мать, такая же белая и сильная, как и вы, родившая вас, как Богородица из
своего священного чрева?
Он взял меня за руки и слегка отстранил, чтобы
поцеловать, – поцелуй получился такой настойчивый, что я даже испугался.
Потом он передвинул губы к моей шее, всасывая кожу, лишая меня сил и заставляя
всем сердцем соглашаться стать тем, кем ему будет угодно.
– Да, я создан из луны и звезд, из царственной белизны,
составляющей суть как облаков, так и невинности, – сказал он. – Но ты
сам понимаешь, что не мать родила меня таким. Когда-то я был человеком и старел
год от года. Смотри... – Он обеими руками поднял мое лицо и заставил
смотреть прямо на него. – Видишь, в углах глаз еще виднеются остатки
морщин, избороздивших мое лицо.
– Да их почти не видно, сударь, – прошептал я, стремясь
успокоить Мастера, если его волновало подобное несовершенство. Он блистал в
собственном сиянии, в своей глянцевой отшлифованности.
Представь себе ледяную фигуру, такую же совершенную, как
Галатея Пигмалиона, брошенную в пламя, обожженную, тающую, но при этом чудом
сохраняющую неизменными свои черты... Вот таким и был мой господин, мой Мастер,
в те мгновения, когда им овладевали человеческие эмоции. Он сжал мои руки и
поцеловал меня еще раз.