Я так хорошо помню этот момент. Думаю, тогда я поверил,
будто ничто больше не сможет причинить мне зло или заставить меня отчаяться,
что в вампирской крови я обрел бальзам спасения, и, что самое странное, сейчас,
диктуя эту историю, я думаю так же.
Хотя я сейчас несчастлив, и, наверное, это навсегда, я опять
верю в первостепенное значение плоти. Мне на ум приходят слова Д. Г. Лоуренса,
писателя двадцатого века, который в своих рассказах об Италии вспоминает стихи
Блейка:
Тигр, тигр, жгучий страх
Ты горишь в ночных лесах...
[1]
Вот слова Лоуренса:
«Таково превосходство плоти – она пожирает все, превращаясь
в великолепный пламенеющий костер, в настоящее огненное безмолвие.
Это и есть способ превратиться в неугасающий огонь –
превращение посредством плотского экстаза».
Но я допустил рискованную для рассказчика вещь. Я оставил
свой сюжет, на что, я уверен, Вампир Лестат (кто, возможно, более искусен, чем
я, и так влюблен в образ, нарисованный Уильямом Блейком, что, признается он в
этом или нет, использовал в своей книге тигра точно таким же образом) не
преминул бы мне указать, и мне лучше поскорее вернуться к той сцене на площади
Дуомо, где я столько веков назад стоял рядом с Мариусом, глядя на гениальные
творения Гиберти, воспевшего в бронзе сивилл и святых. Мы не торопились. Мариус
тихо сказал, что после Венеции он избрал бы своим городом Флоренцию, ибо здесь
многое озарено великолепным светом.
– Но я не могу оставаться вдали от моря, даже здесь, –
доверительно объяснил он. – И, как ты можешь убедиться своими глазами,
этот город с мрачной бдительностью цепляется за свои сокровища, в то время как
в Венеции сами искрящиеся в лунном свете каменные фасады наших дворцов
предлагаются в жертву всемогущему Богу.
– Мастер, а мы ему служим? – настаивал я. – Я
знаю, ты осуждаешь монахов, которые меня воспитали, ты осуждаешь неистовые речи
Савонаролы, однако не намерен ли ты провести меня к тому же самому Богу, но
только другой дорогой?
– Именно так, Амадео, этим я и занимаюсь, – сказал
Мариус. – Будучи настоящим язычником, я не собираюсь так уж легко в этом
признаваться, иначе можно неправильно понять всю сложность такого пути. Но ты
прав. Я обретаю Бога в крови. Я обретаю Бога Воплощенного. Я не считаю, что
таинственный Христос по чистой случайности навсегда остался со своими
последователями во плоти и крови.
Как же меня тронули эти слова! Мне показалось, что солнце,
от которого я отрекся навеки, снова поднялось на небо, чтобы озарить ночь своим
светом.
Мы проскользнули в боковую дверь темного собора, именуемого
Дуомо. Я стоял, глядя вдоль длинного, выложенного камнем прохода на алтарь.
Неужели возможно обрести Христа по-новому? Может быть, я
все-таки не отрекся от него навсегда? Я попытался выразить эти беспокойные
мысли моему господину. Христос... по-новому. Я не мог всего объяснить и наконец
сказал:
– Не могу подобрать слова.
– Амадео, все мы не можем подобрать слова, так бывает с
каждым, кто входит в историю. Много веков не находится слов, чтобы выразить
концепцию высшего существа; его слова и приписываемые ему принципы тоже после
него пришли в беспорядок; таким образом, Христа в его странствиях использует в
своих целях, с одной стороны, пуританин-проповедник, с другой – умирающий от
голода отшельник, скрывшийся в земляном ските, а здесь – позолота Лоренцо
Медичи, который хотел чествовать своего Господа в золоте, краске и мозаике.
– Но Христос – это Бог во плоти? – шепнул я.
Ответа не было.
Моя душа пошатнулась в агонии. Мариус взял меня за руку и
сказал, что нам пора идти, чтобы тайно проникнуть в монастырь Сан-Марко.
– Это тот самый священный дом, что отказался от
Савонаролы, – сказал он. – Мы проскользнем туда, оставив его
благочестивых обитателей в неведении.
И опять мы переместились в пространстве как по волшебству. Я
чувствовал только сильные руки Мастера и даже не увидел дверной проем, когда мы
покинули это здание и попали в другое место.
Я знал, что он собирается показать мне работы художника Фра
Анджелико, который давно умер, всю жизнь проработав в том самом монастыре,
монаха-живописца, каким, наверное, суждено было стать и мне в далекой сумрачной
Печерской лавре.
Через несколько секунд мы беззвучно опустились на сырую
траву квадратного монастыря Сан-Марко, безмятежного сада, окруженного аркадами
Микелоццо за надежными каменными стенами.
В моих вампирских ушах тотчас зазвучал хор, отчаянные,
взволнованные молитвы братьев, которые были верны Савонароле или сочувствовали
ему. Я поднес руки к ушам, как будто этот глупый человеческий жест мог сообщить
небесам, что я больше не выдержу.
Поток чужих мыслей прервал успокаивающий голос моего
Мастера.
– Идем, – сказал он, сжимая мою руку. – Мы
проскользнем в кельи по очереди. Тебе хватит света, чтобы рассмотреть работы
этого монаха.
– Ты хочешь сказать, что Фра Анджелико расписывал сами
кельи, где спят монахи? Я-то думал, что его работы украшают часовню и другие
общинные места или публичные помещения.
– Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, – сказал
Мастер. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил
первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не
побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха.
– Не смотри на его лицо, – ласково сказал
Мастер. – Если посмотришь, то увидишь мучающие его беспокойные сны. Я
хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, что ты видишь?
Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного
Анджелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь
чувственного искусства нашего времени и благочестивого искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата
Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные
пластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних,
трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла
доброта – не только самого Господа, преданного одним из его учеников, но и
взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который
протягивал руки, чтобы забрать нашего Господа, и наблюдавших за ними других
солдат.
Меня гипнотизировали их несомненная доброта, невинность,
сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем
участникам этой трагической драмы, предшествовавшей спасению мира.