Миг – и я оказался в следующей келье. И опять дверь подалась
по приказу Мастера, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад и сам Христос перед
арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца
дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я как
русский мальчик чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование
арок, нимб над каждой головой, общая строгость – все относилось к прошлому, но
здесь в то же время явственно виделась новая итальянская теплота, безусловная
итальянская любовь к человечности – она просвечивала во всех без исключения,
даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью, словно путешествуя по жизни
Христа: вот сцена первого Святого причастия, в которой Христос так трогательно
раздает хлеб, содержащий его тело и кровь, как облатки во время мессы, а вот –
Нагорная проповедь, где не только его одеяние, но и гладкие складчатые камни,
окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь поручает
заботам святого Иоанна свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице
Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице Девы Марии, каким
покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским
лицом, таким похожим на тысячи других лиц, созданных художниками этого города,
едва окаймленным светло-коричневой бородкой.
И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг
урок Мастера, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь
между сокровищами моего детства и спокойным, светлым благородством
монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот
чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь
холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного
посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
– Теперь ты понимаешь? – спросил меня Мариус.
Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в
чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего
дневника.
– В далеком Киеве кельей служила сама земля, сырая и чистая,
но темная и всеядная, – пасть, в конце концов съедающая всю жизнь,
разрушающая искусство.
Я вздрогнул. Я сидел, растирая ладонями плечи и изредка
поглядывая на Мастера.
– Но что завещал своим братьям проницательный учитель Фра
Анджелико здесь, во Флоренции? – продолжал Мариус. – Потрясающие
картины, призванные настроить их умы на страдания Господа?
Перед тем как ответить, он написал несколько строк.
– Фра Анджелико никогда не презирал усладу для глаз, никогда
не избегал заполнять взор всеми красками, силой видеть которые наделил тебя
Бог, ибо он дал тебе глаза не для того, чтобы... чтобы ты зарыл себя в мрачную
землю...
Я долго размышлял. Одно дело – знать все это в теории.
Другое – пройти по погруженным в тишину и сон монастырским кельям, увидеть, как
настоящий монах воплотил в жизнь принципы моего господина.
– Сейчас чудесные времена, – мягко сказал
Мариус. – Сейчас заново открывается то хорошее, что было свойственно
древним, и ему придают новую форму. Ты спрашиваешь меня, Бог ли Христос. Я
скажу тебе, Амадео: может быть, поскольку сам он никогда не учил ничему, кроме
любви, – во всяком случае, в это нас заставили поверить его апостолы... А
что было на самом деле известно им, мы не знаем...
Я ждал, ибо понимал, что он не закончил. В комнате было так
хорошо – тепло, чисто, светло. В моем сердце навсегда сохранился его образ в
этот момент: высокий светловолосый Мариус, отбросивший назад красный плащ,
чтобы высвободить руку, держащую перо, гладкое задумчиво лицо, голубые глаза, в
поисках истины заглядывающие за пределы нашей эпохи и всех остальных, в которых
ему довелось жить. Тяжелая книга лежала на низком переносном пюпитре под
удобным углом. Чернильница была закреплена внутри богато украшенной серебряной подставки.
А за его спиной – покрытый гравировкой тяжелый канделябр с восемью толстыми
оплывающими свечами. Поддерживавшие их херувимы с крошечными, повернутыми в
разные стороны круглощекими личиками, с большими, сияющими счастьем глазами под
распущенными змеевидными кудрями были наполовину погружены в серебро и, должно
быть, били крыльями, чтобы вылететь на свободу.
Казалось, целая толпа ангелочков собралась посмотреть на
Мариуса и послушать, как он говорит; множество крошечных серебряных лиц
равнодушно взирали перед собой, не обращая внимания на падающие ручейки чистого
тающего воска.
– Я не смогу жить без этой красоты, – вдруг сказал
я, – я без нее не выдержу. О Господи, ты показал мне ад, и он лежит
позади, в той стране, где я родился.
Он услышал мою короткую молитву, мою короткую исповедь, мою
отчаянную мольбу.
– Если Христос и есть Господь, – сказал Мастер,
возвращая нас обоих к теме урока, – если Христос и есть Господь, то какое
же прекрасное чудо это христианское таинство... – Его глаза заволокло
слезами. – Чтобы сам Господь спустился на землю и облек себя в плоть, дабы
лучше узнать нас и понять. О, какой Бог, возникавший в человеческом
воображении, может быть лучше того, который обрел плоть? Да, скажу я тебе, да,
твой Христос, их Христос, даже Христос киевских монахов и есть Бог! Только
никогда не забывай обращать внимание на ложь, произносимую в его имя, и деяния,
свершаемые ради него. Ведь Савонарола выкликал его имя, восхваляя
врага-чужестранца, напавшего на Флоренцию, а те, кто сжег Савонаролу как ложного
пророка, так же взывали к Господу нашему Христу, разжигая вязанки хвороста под
ногами безумного монаха.
Меня душили слезы.
Он сидел молча, может быть, в знак уважения или же просто
собираясь с мыслями. Потом он опять обмакнул перо в чернильницу и долго писал,
намного быстрее, чем обычные люди, проворно и элегантно, ни разу не вычеркнув
хоть слово.
Наконец он отложил перо, посмотрел на меня и улыбнулся.
– Я намеревался показать тебе кое-что, но у меня никогда не
получается действовать по плану. Сегодня вечером я хотел, чтобы ты увидел в
способности летать опасность, увидел, что нам не составляет труда переноситься
с места на место и что это чувство легкости появления и исчезновения обманчиво,
его следует остерегаться. Но видишь, все получилось совсем по-другому.
Я не ответил.
– Я хотел, – продолжал он, – заставить тебя
испугаться.