Через два месяца работы в ЧСК пошли разговоры, что надо немедленно восстановить смертную казнь. Правда, до нее не дошло – не успели. Впрочем, на деле казни уже пошли. Бывший премьер-министр уже преклонный старик Горемыкин, которого бросили в каземат одним из первых, обошелся без виселицы или расстрела – скончался в камере от страха, сырости и издевательств. За ним последовало еще несколько таких же «врагов народа». Так что смертную казнь можно было официально не вводить.
Неслыханным мучениям подвергала охрана «демократических» властей бывшего премьера Штюрмера. Издевались, истязали, мочились на лицо, в конце концов, перестали кормить, и он так и умер в крепости.
Часто сами члены ЧСК не знали, кто у них сидит под стражей, за что и в чем обвиняются узники.
Однако были среди них и счастливчики: чудом вырвался из крепости бывший комендант Зимнего дворца Воейков: хлопотами друзей его удалось перевести в сумасшедший дом, откуда он вскоре бежал на юг, а там и за границу.
Необыкновенно повезло и Вырубовой. Демократическая власть продержала ее в без допросов несколько месяцев: никак не могли придумать обвинение покруче. Наконец была найдена формула: «Преступная половая связь с врагом народа религиозным мракобесом и хлыстом Григорием Распутиным, вместе с которым означенная Вырубова фактически управляла империей в интересах Германии и Японии, подчинив царя и царицу своей гипнотической власти».
Услышав обвинение, Вырубова сначала решила, что она сошла с ума: такое услышать о себе? После нескольких допросов Вырубова пришла к противоположному выводу: с ума сошли некоторые члены следственной комиссии. Однако и тут она ошибалась, поскольку у нее до сих пор не было опыта общения с демократами. То, что постигло Вырубову, и не только ее, было самым обычным проявлением демократии – явления тогда еще нового на российской почве и потому воспринимавшегося свежим человеком как крайняя степень коллективного умопомешательства.
Бывшая фрейлина и наперсница императрицы долго не могла этого осознать и потому поначалу просто отрицала обвинения, предлагая следователям, которые одновременно были и ее судьями, и палачами, доказать ее вину. Она даже пыталась стыдить своих следователей. Но «чрезвычайщики» только усмехались и не отставали. Вновь и вновь задавали ей одни и те же вопросы.
Их чрезвычайно интересовали подробности ее половых связей и их особенности – что в них было традиционного, а что нового. Наконец, тюремщики-судьи довели Вырубову до такого состояния, что она все-таки нашла в себе силы переступить через собственный стыд. Краснея, запинаясь, шепотом, но под протокол, и почти теряя сознание от того, что она и священнику не доверила бы, Вырубова выдала свой последний, хоть и позорный, но непробиваемый козырь. Заявила чрезвычайщикам, что у нее в жизни вообще никогда не было ни одной связи с мужчиной. Муж ее, офицер гвардии Вырубов, оказался импотентом и наркоманом, отчего пришлось с ним развестись, а больше никого не было и не могло быть у нее, у верующего человека, для которого связь вне брака есть грех.
– Так что же, она до сих пор в девицах? – не поверил Керенский. Будучи тогда министром юстиции, он держал работу ЧСК под неусыпным контролем. – Врет, конечно!
– Вы, безусловно, правы. Александр Федорович! Врет! – подтвердил товарищ председателя ЧСК бывший стряпчий Муравьев.
– А вот здесь мы ее и разоблачим! Выведем на чистую воду раз и навсегда! – заявил Керенский. – Имейте в виду: нам не сама Вырубова так нужна. Нам нужны ее показания против ее бывших хозяев. Так что берите ее на крючок – с гарантией.
На следующий день к Вырубовой в камеру пришел гинеколог. Пробыв у нее пятнадцать минут, он вернулся к членам комиссии, с нетерпением ждавшим его выводов тут же в доме коменданта крепости.
– Ну что? – спросил Муравьев.
Врач развел руками.
– Девственна.
– Не может быть!
– Нет, все так, – сказал врач. – Нет даже признаков попытки дефлорации.
– М-да, – огорчился Муравьев. – Прямо скажу: вы, гражданин лекарь, не оправдали доверия, которое вам оказала обновленная и свободная Россия.
Гинеколог напрягся. Он догадался, чем может для него обернуться разочарование демократической России. Он мгновенно вспотел, хотя в комендантском доме, как и казематах, было не теплее, чем на дворе: стоял март – месяц для Петрограда вполне еще зимний, а дров в крепости почти не было.
– М-да, – повторил Муравьев и сочувственно покачал головой. – Даже не знаю теперь, что с вами дальше делать… И как помочь вам оправдать доверие демократии? Ума не приложу. А если другой специалист обследует ее и обнаружит, что плевра повреждена? Можно установить время повреждения?
– Сразу после коитуса – можно. Через десять-двенадцать часов – с меньшей точностью. А недели через две-три уже никто не сможет сказать, когда она потеряла девственность, – понял вопрос гинеколог.
Муравьев помолчал многозначительно, попыхтел, набычившись, и, наконец, сказал:
– Вы свободны. Пока! – подчеркнул он. – Но, возможно, снова понадобитесь. Через пару дней. Предстоит деликатная акция. Не вздумайте уезжать из города. Наша молодая демократия великодушна ко всем, но враги уже знают, потому что испытали на себе: у нее длинные руки!
Врач кланялся, выходя задом из кабинета. Не веря своему счастью, вернулся домой, мгновенно собрал дорожный саквояж и тем же вечером явился в Парголово, где жил его двоюродный брат. Наследственной профессией почти всех жителей этого маленького приграничного поселка была контрабанда, и в ту же ночь врач уже оказался в Финляндии. Длинные руки демократии не дотянулись до него. А для Вырубовой наступил ад.
То, что она выжила, просидев восемь месяцев в камере № 70 Трубецкого бастиона, в самом страшном тюремном помещении в Петропавловской крепости, можно назвать чудом.
Комендант крепости Кузьмин постарался создать для нее особо «привилегированные» условия. Для начала убрали тощий тюфяк с кровати, чтобы спала голой на железной решетке. Одеяло или теплые вещи из дома были ей запрещены. В первый же день солдаты-охранники сорвали с ее шеи образок-ладанку и принялись стаскивать с пальцев золотые кольца, при этом глубоко поранили шею. Вырубова закричала от боли, зарыдала. Тогда охранники стали ее избивать на глазах десятка своих сотоварищей, сбежавшихся на зрелище. Напоследок плюнули в лицо и оставили лежать на бетонном полу.
На другой день, вспоминает несчастная, «пришла какая-то женщина, раздела меня донага, надела на меня изношенную арестантскую рубашку, в которой было холоднее, чем вообще без одежды. Раздевая, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. И помню, как было больно, когда на зов женщины прибежали солдаты вместе с комендантом Кузьминым и принялись стаскивать браслет с руки. И тогда даже Кузьмин, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо крикнул: «Оставьте, не мучьте! Пусть она только скажет, что никому не отдаст!»
…Голодала страшно. Два раза в день приносили полмиски какой-то бурды, вроде супа, в который солдаты плевали и бросали толченое стекло. Часто от него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, чтобы меня не вырвало, и проглатывала немного, чтоб только не умереть с голода; остальное же выливала в клозет – выливала по той причине, что раз заметив, что не съела всего, тюремщики угрожали убить меня, если это повторится. Ни разу за все месяцы мне не разрешили принести из дома еду или что-нибудь из теплых вещей. Всякие занятия были запрещены в тюрьме. Я была очень слаба после перенесенной кори и плеврита. От сырости в камере я схватила бронхит. Температура поднималась за 40о градусов. Я кашляла день и ночь… От слабости и голода у меня часто бывали обмороки. Почти каждое утро, поднимаясь с кровати, теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. Из-за сырости от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Помню, как я просыпалась от холода, лежа в этой луже и весь день после дрожала в промокшей рубашке. Иные солдаты, войдя, ударяли меня ногой. Бывало, другие жалели и волокли меня на кровать. А положат, захлопнут дверь и запрут… Главным мучителем был тюремный доктор Серебренников. Он сдирал с меня при солдатах рубашку, нагло и грубо насмехаясь, говоря: «Вот эта женщина хуже всех, она от разврата отупела». Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворщицей и задавая циничные вопросы об «оргиях» с Николаем и Алисой… Даже солдаты иногда осуждали его поведение… Самое страшное – это были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать, и чудо меня спасало. Первый раз я встала на колени, прижала к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Тогда они ушли… Положение было тем ужаснее, что мне и другим арестантам было запрещено куда-либо жаловаться…»