Я замолчал. Я был исчерпан до дна. Фижак, похоже, растерялся. Он думал, оценивал варианты. Говорить или не говорить?
— Кто еще знает об отравлении Сегира?
Мое сердце заколотилось с удивительной силой. Фижак готов был мне довериться.
— Думаю, не солгу, если скажу, что все на свете. Мне рассказала Изабелла. Однако Сегир об этом никогда не говорил.
Как же она узнала? От англичан, я уверен. От Гамильтона… Если только речь не идет о каком-то очень влиятельном лице из Ватикана. Уверяю вас — все на свете…
— Англичане… Ватикан…
Фижак закатил глаза.
— А вы знали, что Изабелла N. была шпионкой?
Фижак открыл рот. Он этого не знал.
— Добавлю, что она была шпионкой Ватикана…
— Все проясняется, — вздохнул он.
— Сделайте это для нас двоих, прошу вас. Что там было за пеленой? Что произошло в ночь расшифровки?
Да, я думаю, Фижак готов был признаться. Но тут появился какой-то прохожий, неизвестный, пришедший положить цветы на могилу Сегира, и этого было достаточно, чтобы Фижак отказался от своего намерения.
— Спасибо за ваши советы, — холодно сказал он. — Я буду иметь их в виду. Я буду сражаться. Да, я собираюсь атаковать всех, кто осмелится нападать на Шампольона.
— И это все, что вы вынесли из нашего разговора?
— А что еще? До свидания, Фарос… И если нам нечего больше сказать друг другу, наверное, прощайте…
Он повернулся ко мне спиной. Я направился к могиле Орфея. Я чувствовал себя старым и усталым. У меня больше не было сил продолжать. Хорошо бы заснуть прямо здесь.
Время шло. Я медленно старел. Фижак основательно молчал. У меня не было ни малейшей причины надеяться. Так я достиг весьма преклонного возраста. Сейчас мне уже под восемьдесят, и это чересчур. Увы, и память моя ржавеет…
Что это были за похороны? Слишком много народу умерло. Слишком много воспоминаний… Было очень холодно. Стояла зима. Год назад, в 1853-м. Там был Жомар, но не его мы хоронили. Жомар — он какой-то бессмертный! В тот день я ему это повторил, поскольку он обожал, когда ему так говорили: «Ты бессмертен, старина Жомар!» Он не стал со мной спорить. Он жеманничал и симулировал боли. В завершение заявил, что я должен быть хорошим ученым, ибо это — бесспорная правда. Он похоронит всех членов Института.
— Даже тебя, Фарос. Ты только посмотри на себя — бледный как смерть, кожа до кости! Теперь тебе недолго осталось…
Не очень-то элегантно так думать. А тем более — говорить. Но что поделаешь, Жомар всегда был такой. Очень высокого мнения о себе. Поэтому он любил говорить о своем возрасте, который сам по себе сделал его мэтром «египетской школы» (общее название ученых, посвятивших себя расшифровке Египта). Относительно одного злые языки были правы: Жомар, как и я, не замедлил бы объявить, что он ровесник древнейших мумий.
Известность Жомара пострадала от успеха Шампольона.
В двадцатые годы звезда Жомара потускнела. В ответ он люто возненавидел Сегира. Смерть конкурента (некоторые пользуются этим словом, и, видит бог, как же оно претенциозно!) Жомара, можно сказать, воскресила. Место наконец-то свободно! Достаточно разрушить то, что построено. Проявив склочность, удивительную для семидесятилетнего старика, Жомар крушил достижения дешифровщика. Тем более что обвиняемый не имел возможности ответить. Ученый Жомар написал в «Эхе ученого мира» подлую статью, в которой утверждал, будто это невозможно, чтобы ключ, позволивший Шампольону прочитать иероглифы, скрывался в коптском языке. Иначе говоря, Жомар заявлял, что Сегир лгал или ошибался. Эта атака была возобновлена и даже подкреплена врачом, доктором Дюжарденом. Зазвучала ложь. Фижак выступил с опровержением. Один, ибо он ни у кого не просил помощи, но я знаю, что он писал Дюжардену и направил ему документы, стремясь доказать справедливость работ Сегира. Это было в 1838 году, чуть раньше, чем Дюжарден уехал в Египет. Ему все-таки пришла в голову превосходная идея изучить работы Шампольона, и он осознал, что ошибался. Дюжарден пообещал исправить ошибку, прибыв в Каир, однако умер там в августе 1838-го, так и не написав документа, который восславил бы Шампольона. Я все это знаю, поскольку Фижак позднее поведал мне это в обстоятельствах, о которых я не замедлю рассказать. А раскаяние доктора Дюжардена так и осталось пустым звуком… Таким образом — и престранно, — все, кто вставали на путь, прочерченный Шампольоном, дабы защитить его гений, умирали.
Жомар держался прямо, как скала. На похоронах какого-то ученого, чье имя я позабыл, он отвел меня в сторону и, сжав руку, потащил в замерзшие аллеи кладбища Аббевилля.
(Ах! Вот теперь я припоминаю. Мы хоронили Анри-Жана Ригеля,
[206]
композитора. Значит, это было в декабре. Да, в декабре 1852 года…) Жомару было больше семидесяти пяти лет, но грудь его была мощной, точно стальной. Я тогда еще подумал о когте хищника, и сегодня эта мысль снова приходит ко мне…
— На этот раз я нашел!
Жомар процитировал знаменитую фразу Шампольона. И я узнал повод, который наполнял Жомара такой радостью. Он вышел на новую позицию для атаки. И о чем речь? Нетрудно догадаться, что я задал вопрос…
— Сейчас, — сказал мне гордый Жомар, — ты не заставишь меня говорить. Это секрет!
— Еще один… Я думаю, все это мистификация, — сказал я, вовсе так не думая.
— Ах! Ты тоже, ты в этом убежден… Не рановато ли?
Жомар остановился, глядя на меня, как орел смотрит на добычу.
— Но ты же союзник Шампольона. Или, скорее, последний выживший из его клана? — проскрипел он.
— Ненадолго, дорогой Эдм-Франсуа (ибо таково было имя Жомара).
— Да, но до последнего вздоха ты никогда не откажешься… Я должен опасаться…
— Моя рука дрожит, у меня больше нет сил орать, я потерял свои хорошие острые зубы и не могу кусаться. Но не это главное.
— Здоровье — это жизненно важно для жизни! — сказал Жомар, подражая Ля Палису.
[207]
— Что может быть важнее?
— Напишут, что за четверть часа до смерти я был жив… Но что ты там говорил?.. Ах да! Голова… Дело уже не в этом, Эдм-Франсуа! Во всем виновата расшифровка. Она заполнила мой мозг ложными идеями, и отныне я больше ничего не вижу ясно… Нет, вряд ли тебе стоит меня опасаться…