Представьте себе шахматную партию, в которой каждой фигуре, от пешки до короля, будет предоставлено право самостоятельно ходить по доске. И решать: вправо ходить или влево и на сколько клеточек, а также ходить ли вообще. И более того, самостоятельно определять: оставаться на этой доске или покинуть ее. У многих фигур нашлись бы силы, знания, умения продолжать партию?
А теперь представьте, что вы сами попали на шахматную доску. Каждый поступок из тех, что вы совершаете, — это ход. Те поступки, которые вы совершали ранее «автоматически», вам теперь надо сначала тщательно и со всех сторон обдумать, иначе будет проиграна вся партия, потерпите поражение вы лично и все те, кто «одного цвета» с вами, то есть ваши близкие, коллеги, друзья и знакомые. (Напомню, «обдумать» — значит сначала убедиться в том, какой информацией о целесообразности этого поступка и его возможных последствиях вы располагаете. Потом выбрать методику анализа этой информации, потом сопоставить различные варианты этого поступка, желательно в соотнесении с общей жизненной стратегией и жизненными стратегиями тех человеческих существ, которых этот поступок затрагивает.) Вы увидите, что чем больше человек думает, тем больше сомневается. Чем больше сомневается, тем меньше действует. Не зря в восточных культурах — от Индии до Китая — недеяние становится смыслом жизни (мудреца), примиряя знание и веру.
В западной культуре отсутствие действия приводит к поражению человека как личности, к лузерству, то есть к страданию, если лузерство не является избранной жизненной стратегией. Но и в лузерстве есть свои удачники и неудачники, довольные жизнью и сомневающиеся. Избежать страдания в любой жизненной позиции можно только одним способом — действием, направленным на выполнение какой угодно жизненной стратегии, от олигарха до бомжа, от поп-звезды до монаха, поскольку единственная потребность человека состоит в самооправдании — убежденности в правильности своих поступков. Внешними признаками такой правоты становятся любовь ближних, успех, слава — то, к чему стремятся все. По-разному, но все. Мягким вариантом таких стремлений я бы назвал принцип «All you need is love». Жестким: «Мы все глядим в Наполеоны / Двуногих тварей миллионы, / Для нас орудие одно». Внутренним признаком правоты жизненной стратегии может служить только вера в то, что она, эта жизненная стратегии, соответствует надличностным, надчеловеческим установлениям мира. Как говорится в одной рекламе: «Все правильно сделал».
Но чтобы проводить в жизнь хоть какую-то стратегию, нужно поступать, то есть отказываться от всех возможных вариантов в пользу одного-единственного. Любой поступок любого человека означает безвременную (или своевременную) смерть бесчисленного количества событий, которые могли быть вызваны в ближайшем или отдаленном времени каждым несовершившимся поступком в сочетании с такими же несовершившимися поступками других людей. Таким образом, каждый человек в отдельности и все люди вместе являются убийцами будущего во всем многообразии его вариантов ради одного-единственного. Если что и спасает людей от постоянного и обязательного чувства вины — это убежденность в том, что они являются лишь исполнителями повелений некой высшей силы. Так, мобильные телефоны в ваших руках не виноваты в тех глупостях, банальностях, пошлостях, нежностях и колкостях, которые они сейчас передают. И они счастливы. Люди тоже могут быть счастливы или, скорее, довольны собой, только не надо сомневаться, надо верить.
Итак, я хотел бы сказать, что не вижу абсолютности в религиозных установлениях. Но я вижу в них настоятельную потребность. Вера дает человеку основание для деятельности и самоутверждения. Структурированная сумма личных вер — религия — создает точку отсчета для создания сетки ценностных координат и тем самым позволяет формировать человеческие единства.
Ответ на вопрос смял план вводной лекции. Ну и Бог с ним, с планом. По крайней мере я сам получил повод немного подумать, а то, задавая свои риторические вопросы, осознал, что не помню, когда ЭТО со мной было в последний раз. И потом, сколько можно начинать лекцию одной и той же шуткой: «3а последние сто лет о науке накопилось пятьсот определений культуры. Сейчас вы их все запишете. Первое…» Или «…но на экзамене вам понадобятся только сто тридцать семь из них». Или «…сейчас мы пригласим к кафедре вот эту девушку, и она достанет нам из мешка то определение, которое мы и будем считать правильным».
ПЯТНИЦА. ДЕНЬ И ВЕЧЕР
После занятий я заглянул на кафедру узнать, что ожидает нас в текущем семестре. Лаборантка Маша, тоненькое существо, своими острыми локотками и брекетами до крайности похожее на сверчка, сидела скукожившись за столом, вся в слезах. Оказывается, наш кафедральный компьютер ночью умыкнули неизвестные злоумышленники, причем здоровенные лбы из охраны ничего не видели. Машу теперь обвиняют в том, что она не закрыла дверь кафедры на ключ, и собираются то ли уволить, то ли взыскать с нее стоимость компьютера. Я ее успокоил как мог, сказав, что проректор по хозчасти у нас — бывший полковник, ему главное — правильно отреагировать на происшествие, то есть устроить разнос всем подчиненным по нисходящей. И Маша не последняя, есть еще уборщица. Атак он человек не злой, спишет компьютер за милую душу. Вуз у нас богатый, как-нибудь новый агрегат осилит.
В отделе рукописей «Безымянки» моя однокурсница Нина (а с поправкой на двадцать лет и двадцать килограмм — Нина Васильевна) приготовила мне заказанную папку с бумагами. Значительная часть из них — машинописный вариант статьи или брошюры, видимо, самого Романыча, с карандашными пометками в ней. Но были там и рукописные материалы. Я пробежался по страницам — нумерация оказалась не сплошной. Не хватало листов 17–25, 33–34, 52–61. Не было и положенного списка документов. Нина сказала, что папку эту лет пятьдесят никто не брал. Скорее всего во время одной из инвентаризаций часть бумаг показалась несущественной, и их вынули. Или же, что вероятнее, они относились к другим работам Романыча. Бумаги переместили в соответствующую папку, а отметку об изъятии сделать забыли.
— Ну ты знаешь, как у нас все, — с будничной интонацией произнесла хранительница сокровищницы. Я кивнул. Я знаю.
Мы договорились, что я сканером поработаю над машинописным текстом, а Нина ксерокопирует мне рукописные материалы: первые страницы в папке и тетрадку писчей бумаги, исписанной мелким, но хорошо читаемым женским почерком. Машинопись была подслеповата, к тому же бумага неравномерно пожелтела, листы бумаги часто были сложены вдвое и втрое, причем сложены неровно. В общем, сканер текст брал плохо. Приходилось водить по строчкам медленно и по нескольку раз. Весь текст за полдня ухватить у меня не получалось. Я отсканировал на всякий случай начальную главку, там, где лента у машинки была совсем свежая и текст был разборчив, несколько кусков, почти наугад, из середины и попросил Нину скопировать еще небольшое письмо, на пару листов бумаги в осьмушку, лежавших на самом дне.
За этим занятием я как-то забыл про обед, поэтому у себя на Фрунзенской купил печеную картошку с тремя наполнителями и пару тостов. Дома, пока азарт не прошел, решил набить в компьютер первый ксерокопированный фрагмент. Почерк с самого начала показался мне знакомым. Он напоминал тот, каким были написаны слова и цифры на рисунке колокола на последней странице сгинувшей поэмы, хотя ручаться, не имея ее перед глазами, я бы не стал.