Орфео улыбнулся и, словно ненароком, покосился на девушку. И очень удивился, поймав свирепый взгляд, который она бросила на него, пробегая в город.
Поднимаясь от улицы к улице, Амата продолжала видеть перед собой лицо сына Бернардоне: мужчины, который показался ей смутно знакомым у ворот и назвался Орфео. Перед ней роились горячечные фантазии. Как будет страдать старый Анжело, потеряв свое дитя: наверно, больше, чем если бы она отомстила ему самому! Она узнает от маэстро Роберто, где их дом. Придумает, под каким предлогом туда пробраться, может, в рыночный день, когда Бернардоне должны будут выйти всей семьей, чтобы выставить товар. Ради собственной безопасности следовало бы уничтожить весь род: ветви, ствол и корень, но если удастся отомстить хотя бы этому Орфео прежде, чем у нее вырвут нож, она умрет счастливой.
Блаженство, переполнявшее Амату последние два дня, с той минуты, когда она проводила в ад Симоне делла Рокка, мгновенно растаяло, едва она переступила порог дома донны Джакомы.
– Он достался Бонавентуре, – были первые слова старой женщины, когда Амата вошла в дом.
Пустота в зеленых глазах отражала ее отчаяние. Впервые, сколько девушка знала ее, римлянка пала духом и выглядела старухой.
– Прошлой ночью опять приходил тот мальчик, Убертино. Сказал, что братья схватили Конрада в базилике и увели в темницу.
Амате потребовалась минута, чтобы постичь смысл ее слов. Когда девушка наконец заговорила, в голосе ее звучала та же пустота, что стояла в глазах Джакомы.
– Я вернулась сказать, что хочу уйти с ним. Старая женщина вздохнула, склонив голову.
– «Amor regge senza legge», – повторила она старую поговорку. – «Любовь правит без закона». – Она взяла Амату за руку. – Ничего бы не вышло, дитя. Где бы он ни жил, свободный или пленник, Конрад принадлежит одному Богу. – И добавила: – Но останься с нами и наберись терпения. Быть может, его еще освободят.
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.