— Должен, — отвечал полковник. — Невооруженный глаз примет наш корабль за безобидный сгусток атмосферного тумана.
Лариса кивнула.
— А на «трутней» проектор действует точно так же, как на глаз человека.
— То есть сила этих снарядов превращается в их слабость, — подытожил Слейтон. — Но я уже говорил, что мы не успели ввести в действие новую цифровую «подпись», так что они, скорее всего, будут прикованы к старой, пока не дождутся проявления человеческой или механической активности. Мы должны контролировать уровень шума, который создаем и мы сами, и наш корабль. — Видя, что «трутни» ведут себя спокойно и не проявляют враждебности, полковник немного расслабился. — По крайней мере, сейчас они выглядят одураченными. — Он снова позволил себе бегло улыбнуться. — Интересно, что бы сказали они там, внизу, если б знали, что преследуют не именно меня…
После эпизода с проектором напряженности у всех поубавилось; но, начав движение в гнезде «трутней», мы двигались осторожно и говорили вполголоса, как инструктировал нас Слейтон. Уже через полчаса мы слегка приуныли, но делать было нечего.
Я все еще недвижно стоял рядом с Ларисой, когда услышал ее тихий разговор с братом через вживленный коммуникатор. Она говорила мягким, успокаивающим тоном, и вскоре у меня сложилось впечатление, что прессинг общей ситуации и, в частности, то, что мы переживали сейчас, отразился на Малкольме не лучшим образом. Это чувство подтвердилось, когда Лариса попросила меня зайти в каюту брата, где он отлеживается после острого приступа головокружения. Кто-нибудь, сказала она, должен попытаться развлечь его разговором в это трудное время. Сама же она собиралась оставаться на посту, чтобы в случае неполадок голографической системы быть готовой открыть огонь по "трутням".
Крадучись, чтобы не шуметь, я спустился из башни и начал двигаться к хвостовой части корабля.
Комната Малкольма представляла собой подобие капитанской каюты старинного парусника, с широким окном со свинцовыми переплетами в дальней ее части. Войдя, я было решил, что он все еще в обзорном куполе, но тут заметил валявшееся за грубым столом перевернутое кресло. На полу в неуклюжей позе лежал Малкольм.
— Малкольм! — ахнул я быстро, но негромко: в окне по-прежнему виднелись «трутни». Стараясь не шуметь, я поставил на место кресло, а затем поднял его самого, с испугом ощутив, до чего легким было его тело. Уложив Малкольма на деревянную кровать, я ослабил его воротник и начал искать пульс.
Но сколько ни искал — нащупать не мог.
Глава 33
Малкольм пришел в сознание, но моей заслуги в том не было. Я просто еще не успел предпринять ничего, чтобы привести его в чувство, как все его тело вдруг задергалось в конвульсиях, словно от электрического шока. Затем он сделал резкий глубокий вдох и затрясся в кашле, недостаточно громком или отчетливом, чтобы привлечь внимание наших стражей снаружи. Я налил стакан воды из оловянного кувшина и дал ему отхлебнуть. Переведя дыхание, он прошептал:
— Сколько я был без сознания?
— Не знаю. Я нашел вас на полу. — Я вопросительно приподнял брови. — У вас не было пульса, Малкольм.
Он отпил еще немного воды и кивнул.
— Да, — выдохнул он, — в последнее время это приключается со мной все чаще. — Он откинулся назад и попытался расслабиться. — Один из самых непредсказуемых симптомов моего состояния — самопроизвольное отключение основных жизненных функций. Но оно никогда не длится долго. — Он с некоторым испугом взглянул на деревянный навес своей кровати. — Жаль, что я не могу припомнить, вижу ли в это время сны…
— А вы определили, что провоцирует приступы? — спросил я, чуть удивленный его отношением. — Не в переутомлении ли дело?
Малкольм пожал плечами.
— Вполне вероятно. Однако… — Он перекатился на живот и взглянул в окно, нахмурившись при виде «трутней». — Все там же, да? Ну, изнурен я или нет, а нужно возвращаться к Эли…
Но он не смог даже сесть.
— Никуда вы сейчас не пойдете, — сказал я. Он потянулся за шприцем, но я отобрал его. — Не думаю, что вам показано самолечение, приводящее к нервно-паралитическому кризису.
Еще в первую нашу встречу я понял, что гордость для Малкольма превыше всего; он желал бы забыть о своей беспомощности и, скрывая свою слабость, шел на нечеловеческие усилия. Поэтому я не знал, как он отнесется к моим врачебным предписаниям. К моему удивлению, он ответил полным признательности взглядом, словно мальчик, которому вместо школы позволили остаться дома.
— Хорошо, — сказал он спокойно. — Но мне понадобится кресло. — Он, казалось, даже воспрял, услыхав, что его принуждают отдохнуть. Но я знал, что в этом он никогда бы не признался, поэтому лишь кивнул и подкатил инвалидное кресло к кровати, позволив ему взобраться на него самому. — Спасибо, Гидеон, — сказал он, и это была благодарность за то, что я не пытался ему помочь.
— Скажите лучше спасибо, что о вас так беспокоится сестра, — сказал я. — Бог знает сколько бы вы пролежали на полу, если бы она не попросила меня спуститься. И кто знает, в каком состоянии мы нашли бы вас?
Взмахом руки Малкольм признал справедливость этого утверждения. Затем после секундной паузы он взглянул на меня с явным любопытством.
— Вы с Ларисой… наверно, вы сильно нравитесь друг другу. — Предположив, что он еще не до конца пришел в себя, я натянуто улыбнулся. — Каково это? — спросил он.
Я ожидал от Малкольма вопроса о наших отношениях с Ларисой, но не такого. Его сознание все еще затуманено, решил я.
— Вы хотите знать, каково быть влюбленным в вашу сестру? — спросил я.
— Быть влюбленным в женщину, — сказал Малкольм. — И быть любимым ею — на что это похоже?
Пока он произносил эти слова, по ясности его взгляда и речи я понял, что ошибался, и что, несмотря на слабость, он прекрасно владел собой. Осознание этого придавило мой дух словно камнем. Утрата чудеснейшей из человеческих радостей была самым ужасным из всех последствий того, что Стивен Трессальян сотворил со своим сыном. Было невыразимо мучительно видеть, что Малкольм сам не мог ответить на свой вопрос, но знать причину этого было мучительней вдвое. Отчаянно пытаясь найти ответ, который не выдал бы моей горечи, я наконец произнес:
— Между Ларисой и "любой женщиной" огромная разница.
Малкольм обдумал это утверждение.
— А вы знаете это? — наконец спросил он. — Я имею в виду — эмпирически.
— Я так думаю, — ответил я. — Во всяком случае, я в это верю. Вот что важно.
— Да, — сказал он, в задумчивости дотрагиваясь до губ. — Важная вещь, не так ли? Вера…
Около минуты мы сидели молча. Слышалось лишь тяжкое, хрипящее дыхание Малкольма. Затем он повторил:
— Вера… Я недостаточно изучил ее, Гидеон. Я сосредоточился на обманах — обманах нашего века и на своих попытках разоблачить их путем обмана. Но я должен был внимательней отнестись к вере, поскольку именно из-за веры мы оказались там, где мы есть. — Малкольм оживился, и мне показалось, что это оживление вызвано тем, что мы обсуждаем волнующий его предмет, а вовсе не улучшением физического состояния. — Что же это такое, Гидеон? Что заставляет человека вроде Дова Эшкола настолько посвятить себя тому, во что он верит, что ради своей веры он готов на любое преступление?