На станции было все так же сумрачно. Ему подумалось, что
здесь никогда не бывает светло, может стать только темнее, если закончится
запас топлива для костра, завезенного сюда, наверное, какими-нибудь караванами.
Часы над входом в туннели давным-давно погасли, на этой станции не было
руководства, некому было заботиться о них, и Артем подумал, что Хан сказал ему
«добрый вечер», хотя по его расчетам должно было быть утро или полдень. — Разве
сейчас вечер? — недоуменно спросил у Хана Артем. — У меня — вечер, — задумчиво
ответил тот. — Что вы имеете ввиду? — не понял Артем. — Видишь ли, Артем, ты,
видимо, родом со станции, где часы исправны и все с благоговением смотрят на
них, сверяя время на своих наручных часах с теми красными цифрами над входом в
туннели. У вас — время одно на всех, как и свет. Здесь — все наоборот: никому
нет дела до других. Никому не нужно обеспечивать светом всех, кого сюда
занесло. Подойди к людям и предложи им это — твоя идея покажется им совершенно
абсурдной. Каждый, кому нужен свет, должен принести его сюда с собой — и тогда
у него здесь будет свой свет. То же и со временем: каждый, кто нуждается во времени,
боясь хаоса, приносит сюда свое время. Здесь у каждого — собственное время, у
всех оно разное, в зависимости от того, кто когда сбился со счета, но все
одинаково правы, и каждый верит в него, подчиняет свою жизнь его ритмам. У меня
сейчас — вечер, у тебя — утро, ну и что? Такие, как ты, хранят в своих
странствиях часы так же бережно, как древние люди берегли тлеющий уголек в
обожженном черепке, надеясь воскресить из него огонь. Но есть и другие — они
потеряли, а может, выбросили свой уголек. Ты знаешь, здесь ведь, в сущности,
всегда ночь, поэтому в метро время не имеет смысла, если за ним тщательно не
следить. Разбей свои часы, и ты увидишь, во что превратится время, это очень
любопытно. Оно изменится, и ты его больше не узнаешь. Оно перестанет быть раздробленным,
разбитым на отрезки, часы, минуты, секунды. Время — как ртуть: раздробишь его,
а оно тут же срастется, вновь обретет свою целостность и неопределенность. Люди
приручили его, посадили его на цепочку от своих карманных часов и секундомеров,
и для тех, кто держит его на цепи, оно течет одинаково. Но попробуй освободи
его — и ты увидишь: для разных людей оно течет по-разному, для кого-то медленно
и тягуче, измерямое выкуренными сигаретами, вдохами и выдохами, для кого-то
мчится, и измерить его можно только прожитыми жизнями. Ты думаешь, сейчас утро?
Есть определенная вероятность того, что ты прав — приблизительно одна
четвертая. Тем не менее, это утро не имеет никакого смысла, ведь оно там, на
поверхности. Но там больше нет жизни. Во всяком случае, людей там больше не
осталось. Имеет ли значение, что происходит сверху для тех, кто никогда там не
бывает? Нет; поэтому я и говорю тебе «добрый вечер», а ты, если хочешь, можешь
ответить мне «доброе утро». Что же до самой станции, у нее и вовсе нет никакого
времени, кроме, пожалуй, одного, и престранного: сейчас четыреста девятнадцать
дней, и отсчет идет в обратную сторону.
Он замолчал, потягивая горячий чай, а Артему стало смешно,
когда он вспомнил, что на ВДНХ станционные часы почитались, как святыня, любой
сбой сразу навлекал на виновных и невиновных обвинения в диверсии и саботаже.
Вот удивилось бы их начальство, узнав, что никакого времени больше нет, что
пропал сам смысл его существования. Расказанное Ханом вдруг напомнило Артему
одну смешную вещь, которой он не раз удивлялся, когда подрос. — Говорят,
раньше, еще когда ходили поезда, в вагонах объявляли: «Осторожно, двери
закрываются, следующая станция такая-то такая, платформа справа, или слева», —
улыбаясь, сказал он. — Это правда? — Тебе это кажется странным? — поднял брови
его собеседник. — Но как можно определить, с какой стороны платформа? Если я
иду с юга на север, платформа справа, но если я иду с севера на юг — она слева.
А сиденья в поезде вообще стояли вдоль стен, если я правильно понимаю. Так что
для пассажиров — это платформа спереди, или платформа сзади, причем ровно для
половины — так, а для другой половины — точно наоборот. — Ты прав, —
уважительно отозвался Хан. — Фактически, машинисты говорили только от своего
имени, они-то ехали в кабине спереди и для них право это было абсолютное право,
а лево — абсолютное лево. Но они ведь это и так знали, и говорили, в сущности,
сами себе. Поэтому, в принципе, они могли бы и молчать. Но я слышал эти слова с
детства, я так привык к ним, что они никогда не заставляли меня задуматься. —
Ты обещал рассказать мне, что случилось с твоим товарищем, — напомнил он Артему
через некоторое время.