Китай-Город не был похож на другие станции, на которых
Артему приходилось бывать: он не разделялся на три узких корридора с
соединяющими их арками, а представлял собой один большой зал с широкой
платформой, по краям которой шли пути, и это создавало чуть тревожное ощущение
необычного простора. Станция была беспорядочно освещена болтающимися то тут, то
там несильными грушевидными лампочками, костров на ней не было совсем —
очевидно, здесь это не разрешалось. Где-то в центре зала, щедро разливая вокруг
себя свет, горела белая ртутная лампа — настоящее чудо для Артема. Но бедлам,
творящийся вокруг него, так отвлекал внимание, что даже на этой диковинке Артем
не смог задержать взгляда больше, чем на секунду. — Какая она большая! —
выдохнул он удивленно. — На самом деле ты видишь лишь половину. Станция ровно в
два раза больше. О, это одно из самых странных мест в метро. Ты слышал,
наверное, что здесь сходятся пути разных линий. Вон те рельсы, что справа от
нас — это уже Таганско-Краснопресненская линия. Трудно описать то сумасшествие
и беспорядок, которые творятся на ней, а на Китай-Городе она встречается с
твоей оранжевой веткой, Калужско-Рижской, в происходящее на которой люди с
других линий вообще отказываются верить. Кроме того, она не принадлежит ни к
одной из федераций, и ее обитатели полностью предоставлены сами себе. Очень,
очень любопытное место. Я называю эту станцию Вавилоном. Любя, — добавил он,
оглядывая станцию и людей, оживленно сновавших вокруг.
Жизнь на станции буквально кипела. Отдаленно это напоминало
Проспект Мира, но там все было намного скромнее и организованнее. Артему тут же
вспомнились слова Бурбона про то, что в метро есть местечки получше, чем тот
убогий базар, по которому они гуляли на Проспекте. Вдоль рельсов тянулись
бесконечные ряды лотков, а вся платформа была забита тентами, палатками,
некоторые из которых были переделаны под тороговые ларьки, а где-то жили люди,
на нескольких было намалевано «СДАЮ», и там находились ночлежки для путников. С
трудом пробираясь через толпу и озираясь по сторонам, Артем заметил на правом
пути какую-то огромную серо-синюю махину и после раздумий признал в ней
настоящий вагон поезда.
На станции стоял неописуемый гвалт. Казалось, ни один из ее
обитателей не умолкал ни на секунду и все время что-то говорил, кричал, пел,
отчаянно спорил, смеялся или плакал. Сразу из нескольких мест, перекрывая гомон
толпы, неслась музыка, и это создавало такое несвойственное для жизни в этих
подземельях праздничное настроение.
Нет, на ВДНХ тоже были свои барды, были и свои любители и
умельцы попеть, но там все было как-то иначе. Было у них, может, с пару гитар
на всю станцию, и иногда собиралась компания у кого-нибудь в палатке, отдохнуть
после работы, да еще в заставе на стопятидесятом метре, где не надо до боли в
ушах вслушиваться в шумы, летящие из северного туннеля, у костерка, бывало,
тихо пели под звон струн, но все про вещи, Артему не очень понятные: про войны,
в которых он не принимал участия, которые велись по другим, странным правилам,
про жизнь там, сверху, еще до. Особенно запоминались песни про какой-то Афган,
которые так любил Андрей, бывший морпех, хоть в этих песнях и не понять было
почти ничего, кроме тоски по погибшим товарищам и ненависти к врагу, но умел
Андрей так спеть, что каждого слушавшего его пробирало до дрожи в голосе и
мурашек по коже. И хоть говорил Андрей, что Афган — что там горы, и пустыни,
песок. Что такое страна, Артем понимал довольно хорошо, не зря с ним Сухой
занимался в свое время, и про страны и их историю Артем кое-что знал. Но вот
горы, реки и долины так и остались для Артема каким-то абстрактным понятием, и
слова, их обозначающие, вызывали в его воображении лишь воспоминания о
выцветших картинках из школьного учебника по географии, который принес ему из
одного из своих походов Сухой. Да ведь и сам Андрей не был ни в каком Афгане,
молод он был для этого, просто наслушался песен у своих друзей и перепевал. Но
разве так играли на ВДНХ, как на этой странной станции? Нет, песни все больше
задумчивые, печальные, — вот что там пели, и вспоминая Андрея и его грустные
баллады, сравнивая их с теми веселыми и игривыми мелодиями, что доносились из
разных мест зала, Артем удивлялся снова и снова тому, какой многоликой,
оказывается, может быть музыка, и как сильно она может влиять на душевное
состояние.
Поравнявшись с одними из музыкантов, Артем невольно
остановился и примкнул к небольшой кучке людей, прислушиваясь даже не столько к
развеселым словам про чьи-то похождения по туннелям под дурью, как к самой
музыке, и с любопытством разглядывая играющих. Их было двое: один, с длинными,
сальными волосами, перехваченными на лбу кожаным ремешком, одетый в какие-то
невероятные разноцветные лохмотья, бренчал на гитаре, а другой, пожилой уже
мужчина с солидной залысиной, в видавших виды, много раз чиненых и перемотанных
изолентой очках, в старом вылинявшем пиджачке, играл на каком-то духовом
инструменте, названном Ханом саксофоном. Сам Артем ничего подобного раньше не
видел, а из духовых знал только свирель — были у них умельцы, резавшие свирели
из изоляционных трубок разных диаметров, но все на продажу, на ВДНХ свирели не
любили. Ну, еще, пожалуй, немного похожий на этот саксофон горн, в который
иногда трубили тревогу, если отчего-то барахлила обычно используемая для этого
сирена.
На полу перед ними лежал раскрытый футляр от гитары, в
котором уже накопилось с десяток патронов, и когда распевавший во все горло
длинноволосый выдавал что-нибудь особенно смешное, сопровождая шутку забавными
гримасами, толпа тут же отзывалась радостным гоготом, раздавались хлопки, и в
футляр летел еще патрон.
Песня про блуждания бедолаги закончилась, и волосатый
прислонился к стене передохнуть, а саксафонист в пиджачке тут же принялся
наигрывать какой-то незнакомый Артему, но, видимо, очень популярный здесь
мотив, потому что люди зааплодировали и еще несколько «пулек» блеснули в
воздухе и ударились о вытертый красный бархат футляра.