Михаил Порфирьевич с опаской посмотрел на него и осторожно
спросил, отступая незаметно на шаг в сторону: — А вы, я извиняюсь, сами какой
идеологии придерживаетесь? — Я, в-общем, никакой, — замялся Артем. — А что? — А
к другим национальностям как относитесь, к кавказцам, например? — А причем
здесь кавказцы? — недоумевал Артем. — Вообще-то, я не очень хорошо в
национальностях разбираюсь. Ну, французы там, или немцы, американцы раньше были.
Но ведь их, наверное, больше никого не осталось… А кавказцев, я, честно говоря,
и не знаю совсем, — неловко признался он. — Ну ведь это кавказцев они «черными»
и называют, — объяснил Михаил Порфирьевич, все стараясь понять, не обманывает
ли его Артем, прикидываясь дурачком. — Но ведь кавказцы, если я все правильно
понимаю, обычные люди? — уточнил Артем. — Я вот сегодня только видел
нескольких… — Совершенно обычные! — успокоенно подтвердил Михаил Порфирьевич. —
Совершенно нормальные люди, но эти головорезы решили, что они чем-то от них
отличаются, и преследуют их. Просто бесчеловечно! Вы представляете, у них там в
потолок, прямо над путями, вделаны таки крюки, и на одном из них висел человек,
настоящий человек. Ванечка так возбудился, стал тыкать в него, мычать, тут эти
изверги и обратили на него внимание.
При звуке своего имени подросток обернулся и вперил в
старика долгий мутный взгляд, и Артему показалось, что он слушает и даже
отчасти понимает, о чем идет речь, но его имя больше не повторялось, и он
быстро утратил интерес к Михаилу Порфирьевичу, переключив свое внимание на
шпалы. — И, раз мы заговорили о народах, они там, очень, судя по всему, перед
немцами преклоняются. Ведь это немцы эту их идеологию изобрели, ну да вы,
конечно, знаете, что я буду вам рассказывать, — торопливо добавил тот, и Артем
неопределенно кивнул, хотя ничего он на самом деле не знал, просто не хотелось
выглядеть неучем. — Знаете, везде орлы эти немецкие висят, и нарисованы тоже,
свастики, само собой разумеется, какие-то фразы на немецком, цитаты Гитлера,
что-то про доблесть, про гордость, ну и все в таком духе, — продолжал старик, —
какие-то у них там парады, марши, пока мы там стояли, и я их пытался уговорить
Ванечку не обижать, через платформу все маршировали, и песни пели. Что-то про
величие духа и презрение к смерти. — Но вообще-то, знаете, немецкий они удачно
выбрали. Немецкий язык просто создан для подобных вещей. Я, видите ли,
по-немецки немного понимаю… Вот, смотрите, у меня где-то здесь записано, — и,
сбиваясь с шага, он извлек из внутреннего кармана своей куртки засаленный
блокнот. — Постойте секундочку, посветите мне, будьте любезны, вашим
замечательным фонарем… Где это было? Ах, вот!
И в желтом кружке света Артем увидел прыгающие латинские
буквы, аккуратно выведенные на блокнотном листе и даже заботливо окруженные
рамкой с трогательными виньеточками.
Du stirbst. Besitz stirbt.
Die Sippen sterben.
Der einzig lebt — wir wissen es
Der Toten Tatenruhm.
Латинские буквы Артем читать тоже мог, сам научился по
какому-то учебнику для начальных классов, откопанному в станционной библиотеке.
Беспокойно оглянувшись назад, он посветил на блокнот еще раз. Понять, конечно,
он ничего не смог. — Что это? — спросил он, увлекая вновь за собой Михаила
Порфирьевича, торопливо запихивавшего свой блокнот в карман и пытавшегося
сдвинуть с места Ванечку, который теперь отчего-то уперся и начинал недовольно
рычать. — Это стихотворение, — немного обиженно, как показалось Артему, ответил
тот. — В память о погибших воинах. Я, конечно, в стихах перевести не берусь, но
приблизительно так: «Ты умрешь. Умрут все близкие твои. Владенья сгинут. Одно
лишь будет жить — мы помним Погибших славу боевую» Но как это слабенько
все-таки по-русски звучит, а? А на немецком — просто гремит! Дер тотен
татенрум! Просто мороз по коже! М-да… — осекся вдруг он, устыдившись, видимо,
своей восторженности.
Некоторое время они шли молча, и Артем, которому вся эта
ситуация, когда они, наверное, уже последними идут, и неясно, что происходит за
их спиной, на Китай-Городе, они останавливаются вдруг посреди перегона, чтобы
прочитать стихотворение, казалась глупой и раздражающей, все катал на языке
последние строчки, и отчего-то вспомнился ему вдруг Виталик, тот самый Виталик,
с которым они ходили тогда к Ботаническому Саду, Виталик-Заноза, которого
застрелили налетчики, пытавшиеся пробиться на станцию через южный туннель. Тот
туннель всегда считался безопасным, поэтому Виталика туда и поставили, ему лет
восемнадцать только было, а Артему тогда только шестнадцать стукнуло. А ведь
вечером договаривались к Женьке идти, ему как раз челнок его знакомый дури
новой привез, особенной какой-то. Прямо в голову попали, и посреди лба была
только маленькая такая дырочка, черная, а сзади пол-затылка снесло. И все. «Ты
умрешь…» Отчего очень ярко вдруг вспомнился разговор Хантера с Сухим, когда
сказал Сухой: «А вдруг там нет ничего?» Умрешь, и никакого продолжения нет.
Все. Ничего не останется. Кто-нибудь потом, конечно, еще будет помнить, но
недолго. «Умрут и близкие твои», или как это там? И его действительно пробрал
озноб. Когда Михаил Порфирьевич наконец нарушил молчание, он был этому даже
рад. — А вам, случайно, с нами не по пути? Только до Пушкинской? Неужели вы
собираетесь там выходить? То есть, я имею ввиду, сходить с пути? Я бы вам
очень, очень не рекомендовал, Артем, этого делать. Вы себе не представляете,
что там происходит. Может, вы пошли бы с нами, до Баррикадной? Я бы с огромным
удовольствием побеседовал с вами!
Артему пришлось опять неопределенно кивать и мямлить что-то
неразборчивое: не мог же он заговаривать с первым встречным, пусть даже с этим
безобидным стариком, о целях своего похода. Михаил Порфирьевич, не услышав
ничего утвердительного, опять умолк. Довольно долгое время еще они шли в
тишине, и сзади вроде бы все было спокойно, так что Артем наконец расслабился.
Вскоре вдалеке блеснули огоньки, сначала слабо, но потом все ярче. Они
приближались к Кузнецкому Мосту.
О здешних порядках Артем не знал ничего, поэтому решил на
всякий случай убрать свой автомат подальше. Закутав его в тельняшку, он засунул
его глубоко, насколько влезал, в рюкзак.