— Ты злишься на меня за то, что я так просто разгадал тебя, Эопта, но ведь ты не сделал ничего, чтобы превратиться в настоящую тайну для меня. Вот тебе первый урок!
— Скажи, — сделав над собой усилие, заговорил Эопта, — далеко ли отсюда этот замок?
— Почти на самой границе. С башен видны серые туманы, затягивающие горизонт, — ответил Эахельван. — Отсюда дня два пути.
— Что ты делаешь так далеко от своей обители? — продолжал расспрашивать Эопта. — Ты ведь, прости за откровенность, уже не молод. Для чего такие дальние походы старику? Сидел бы в замке, под защитой этой самой Гонэл, наслаждался покоем.
— Разве тебе хочется наслаждаться покоем? — возразил Эахельван.
— Мне? — Эопта растерялся: собеседник, похоже, не понимает самых простых вещей! — Но ведь я еще молод, в то время как ты…
— Э, дурачок! — перебил Эахельван. — Когда ты доживешь до старости, то сделаешь одно поразительное открытие: человек на самом деле не стареет. В его понимании смысла и радостей жизни не появляется ничего нового по сравнению с тем, что было и в пятнадцать, и в тридцать лет… Удивительно бывает иногда увидеть отражение в зеркале своей телесной оболочки: лишь она одна претерпевает изменения, и это похоже на предательство.
— Ты изрекаешь псевдомудрые вещи, известные каждому дураку, — поморщился Эопта. — Скажи что-нибудь поновее.
— Вот тебе и поновее: я выбрался из замка под тем предлогом, что нуждаюсь в прогулках для моих ученых размышлений, и никто мне не возразил, поскольку я всегда слыл чудаковатым. И я отказался от охраны, потому что старику не нужна охрана — старик вообще никому не нужен, не так ли?
Эахельван хмыкнул.
— Вот здесь дряхлая оболочка оказалась мне союзником! Я чувствую себя так, словно нацепил плащ и маску и скрыл свою истинную сущность, хотя для того, чтобы спрятаться от посторонних глаз, мне потребовалось всего лишь постареть.
Эопта покачал головой.
— Говоришь мудрено, но не мудро.
— У меня и цели такой нет — поражать тебя мудростью. Глупый Эопта, все в мире так устроено, что будет повторяться раз от разу, потому что старость — такая же неизбежная банальность, как и весенняя пахота, столь тебе ненавистная. Впрочем, ты можешь заняться искусством. В этой сфере повторяемости куда меньше.
Эопта вдруг расхохотался. Смех его звучал безрадостно и натужно — смех человека, не привыкшего к веселью.
— Искусство? — переспросил Эопта, давясь хохотом. — Так вот что ты имел в виду, умник! Но как, скажи на милость, я займусь искусством, если всю жизнь держал в руках только плут, лопату да грабли? У меня ни голоса нет, чтобы петь, — да и песен я не знаю, — ни ловких пальцев, чтобы перебирать струны, — не говоря уж о том, что у меня нет музыкального инструмента! Ни рисовать, ни вышивать, ни шить, ни плести кружево я не обучен! Или ты предлагаешь мне пойти в ученики и гнуть спину на мастера еще лет десять прежде, чем из меня, быть может, выйдет что-нибудь путное?
Эахельван выслушал этот монолог чрезвычайно внимательно, чем еще больше взбесил Эопту. Когда тот наконец иссяк и замолчал, задыхаясь и обтирая губы, Эахельван спокойно сказал:
— А теперь, щенок, ты будешь держать язык за зубами и просто слушать меня. Понял?
Они прошли вместе в полном безмолвии ровно столько, сколько потребовалось бы уставшему человеку для того, чтобы выпить полный кувшин молока, и только после этого Эахельван заговорил опять:
— Есть в нашем мире такое существо — Джурич Моран. Наверное, даже ты слыхал о нем. Молчи, не отвечай. Ответишь, когда придет черед и только в том случае, если это понадобится. Некоторое время назад Моран создал чудесную вещь — платье Ингильвар. Точнее, Моран натворил много разных штук, но нас с тобой сейчас интересует именно платье. Ингильвар была простой деревенской девушкой, еще более простой и глупой, чем ты сам; однако Моран по непонятной причине полюбил ее и сделал ей драгоценной, хотя и весьма опасный подарок.
Надев платье, она одержала победу над своей телесной оболочкой. Помнишь, я говорил тебе о том, что внешность, так называемая «шкура», может сыграть с человеком худую шутку? Моя старая плоть служит мне маской, прикрытием для моей молодой души, но она же остается моей тюрьмой. Когда я хотел бы выпустить мою душу на волю и явить ее всем и каждому, тело не позволяет мне это сделать…
Эахельван вздохнул и молчал еще некоторое время. Эопта обдумывал услышанное. Он досадовал на старика: по мнению молодого человека, тот говорил скучные, самые обычные вещи, но таким проникновенным тоном, что они, вроде бы, начинали звучать как нечто значимое.
«Старик-то прав: у меня до сих пор крестьянские мысли, — пронеслось в голове у Эопты. — Я считаю важными только те вещи, которые можно будет впоследствии потрогать руками или съесть. Если бы Эахельван говорил сейчас о заработках, о хлебе, о новых сапогах, я слушал бы его внимательно и не считал бы, что он болтает общеизвестное…»
— Когда Ингильвар надела платье, — сказал Эахельван, — люди перестали видеть ее такой, какой сотворили ее родители, и увидели ту деву, которую замыслило, но отчего-то не сотворило Небо. Ту деву, которая сотворила себя сама, когда полюбила.
— Так она влюбилась? — не выдержал Эопта. — В этом все дело? Холопка с руками по локоть в навозе втрескалась в какого-то аристократа, отсюда и страдания?
— Приблизительно так, — согласился Эахельван. — Но ты нарушил обещание молчать.
— Я ничего не обещал, — огрызнулся Эопта.
— В таком случае, я ничего не расскажу, — предупредил Эахельван.
Эопта покраснел и опустил глаза. Ему хотелось узнать, что случилось с женщиной и платьем. Да, платье — это главное. Платье помогло крестьянке отвести людям глаза и увидеть в ней не простушку, а красавицу-аристократку, может быть, даже эльфийку.
— Клянешься быть послушным? — спросил Эахельван, когда счел, что достаточно помучил своего спутника молчанием.
— Клянусь.
— Ну так вот тебе история — как оно было дальше… Для всех, кто видел Ингильвар, она представлялась прекрасной юной дамой, и тот, кого она полюбила, сразу же ответил ей взаимностью.
Эахельван покосился на Эопту. Тот безмолвствовал, однако старик без труда читал вопрос, который вертелся у Эопты на кончике языка. Засмеявшись, Эахельван сказал:
— Теперь ты изводишь себя одной деликатной проблемой: как же проводили супружеские ночи Ингильвар и ее избранник? Ведь в постели она неизбежно должна была снимать свое волшебное платье!
Эопта коснулся пальцем своих губ, показывая, что не нарушает клятвы.
Эахельван улыбнулся:
— Вот здесь начинается самое интересное… И не потому, что такие, как ты, считают самым интересным в истории тот момент, когда женщина раздевается и ложится в постель, вовсе нет. Здесь-то как раз имеется столь ненавистная тебе повторяемость (и, кстати, заметим попутно, что твое неприятие повторяемости делает тебя неспособным ни к супружеству, ни даже к любви)… Нет, я о другом. Ингильвар, ложась в постель с мужем, всегда заботилась о том, чтобы в спальне не было ни единого лучика света. Лутвинне, ее супруг, приписывал эту странность обычной женской стыдливости… Ты опять улыбаешься, Эопта! Ты полагаешь, что на свете не существует стыдливых женщин. Ты не только глуп и примитивен, ты еще и испорчен. Неприятное сочетание, с этим трудно будет бороться…