Тем же памятным летом Лермонтов пишет самое поразительное из серии политических стихотворений — «Предсказание». Молодой поэт предрекает падение самодержавия в России:
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь — и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! — твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.
Читая эти строки в XXI веке, когда ушло в прошлое то, что для Лермонтова и его современников находилось еще в далеком, непредставимом будущем, можно и вздрогнуть: в 1830 году Лермонтов с абсолютной точностью описал все «симптомы» Октябрьской революции. Было ли это проявлением пророческого дара (в наличии которого, читая некоторые другие лермонтовские стихи, бывает трудно усомниться), стало ли случайным совпадением (как известно, чаще всего события развиваются по худшему сценарию)? Конечно, поэт «просто» проецирует на Россию события французских революций: и 1789-го и 1830-го. В соответствии с представлениями той поры Великая французская революция рисовалась Лермонтову по схеме: низвержение законной власти — анархия и кровавый террор — узурпация власти диктатором (Наполеоном). Однако «болевые точки» грядущей российской революции указаны с пугающей точностью. В «Предсказании» развернута поистине апокалиптическая картина социального хаоса и беззакония. Выражение «черный год» здесь тоже очень многозначительно: так нередко называли в те годы пугачевский бунт. Лермонтов сомневается в устойчивости народовластия; по мысли поэта, в конечном счете восторжествует диктатура «сильной личности». Ту же схему Лермонтов развернет позже в поэме «Сашка» («И кровь с тех пор рекою потекла, И загремела жадная секира…», «Меж тем как втайне взор Наполеона / Уж зрел ступени будущего трона»).
Паломничество в Троице-Сергиеву лавру
13 августа Лермонтов в сопровождении Е. А. Арсеньевой, Е. А. Сушковой и своих кузин отправился из имения Столыпиных Середниково в Москву, чтобы на следующий день отправиться в паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Бабушка желала помолиться за своего погибшего брата. Для молодежи паломничество вовсе не было какой-то неприятной религиозной обязанностью; наоборот, Сушкова, например, перечисляет монастыри, в которых она побывала летом 1830 года, — Сергиеву лавру, Новый Иерусалим, Звенигородский монастырь — и прибавляет: «Каждый день (мы) выдумывали разные parties de plaisir: катанья, кавалькады, богомолья; то-то было мне раздолье!»
«Накануне отъезда, — вспоминает Сушкова, — я сидела с Сашенькой в саду; к нам подошел Мишель… Обменявшись несколькими словами, он вдруг опрометью убежал от нас. Сашенька пустилась за ним, я тоже встала и тут увидела у ног своих не очень щегольскую бумажку, подняла ее, развернула, движимая наследственным любопытством прародительницы. Это были первые стихи Лермонтова, поднесенные мне таким оригинальным образом.
Черноокой
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи.
Вблизи тебя до этих пор
Я не слыхал в груди огня;
Встречали ли твой волшебный взор —
Не билось сердце у меня…
Я показала стихи возвратившейся Сашеньке и умоляла ее не трунить над отроком-поэтом. На другой день мы все вместе поехали в Москву. Лермонтов ни разу не взглянул на меня, не говорил со мною, как будто меня не было между ними, но не успела я войти в Сашенькину комнату, как мне подали другое стихотворение от него. Насмешкам Сашеньки не было конца — за то, что мне дано свыше вдохновлять и образовывать поэтов.
Благодарю!
Благодарю!., вчера мое признанье
И стих мой ты без смеха приняла;
Хоть ты страстей моих не поняла,
Но за твое притворное вниманье
Благодарю!
В своих записках Сушкова подробно рассказывает о бабушкином паломничестве и обо всех памятных обстоятельствах этого дня: «До восхождения солнца мы встали и бодро отправились пешком на богомолье; путевых приключений не было, все мы были веселы, много болтали, еще более смеялись, а чему? Бог знает! Бабушка ехала впереди шагом, верст за пять до ночлега или до обеденной станции отправляли передового приготовлять заранее обед, чай или постели, смотря по времени…»
Во время этой «золотой» прогулки Лермонтов увлечен не одним только своим чувством к прекрасной Черноглазой; 15 августа, т. е. во время паломничества, он пишет стихотворение «Чума в Саратове»:
Чума явилась в наш предел;
Хоть страхом сердце стеснено,
Из миллиона мертвых тел
Мне будет дорого одно.
Его земле не отдадут,
И крест его не осенит;
И пламень, где его сожгут,
Навек мне сердце охладит.
Никто не прикоснется к ней,
Чтоб облегчить последний миг;
Уста волшебницы очей
Не приманят к себе других;
Лобзая их, я б был счастлив,
Когда б в себя яд смерти впил,
Затем что, сластость их испив…
Я деву некогда забыл.
Таинственный и зловещий сюжет, вместе с тем имеющий «опору» в реальных событиях эпидемии.
А идиллическое путешествие продолжалось.
«На четвертый день мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою дрожащею рукой поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: «Пошли вам Бог счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!»
Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги, и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью. Окончив писать, он вскочил, тряхнул головой, сел на оставшийся стул против меня и передал мне нововышедшие из-под его карандаша стихи:
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья,