— Он — жестокий, злой! Но, быть может, Мишель мучим несчастливым роком, подобно мне?
— Да уж это почти точно, — соглашалась Саша. Она и знала Мишеля, и совершенно не знала его: он не поверял ей всех своих фантазий.
Катя, с гигантскими черными глазами, с невероятной косищей, не имела тем не менее экзотической наружности: еще одна сдобная московская барышня, в меру мечтательная, в меру остроумная, большая любительница мазурки и вальса (но особенно — мазурки).
Английское входило в моду; Мишель решительно отстаивал перед всеми Байрона и Шекспира: с этого началось его новое знакомство с Катей.
Прежде они встречались в Москве. Обе барышни-подружки обращали на некрасивого подростка внимания не больше, чем на вешалку, да и обходились с ним как с вешалкой: во время прогулок поручали ему следить за их перчатками и шалями, которые Мишель постоянно терял. Катя полагала, что Мишель из безнадежной любви к ней попросту ворует ее перчатки и складывает их у себя в каком-нибудь особом комоде, где поливает слезами; однако Мишель действительно сеял их, где только мог, отчасти с досады.
В Середникове Катерина застала совершенно иного Мишеля. Испанские страсти были тогда в разгаре; но поскольку источником этих страстей отчасти являлся Шекспир, то разговор сразу пошел об английском.
Мишель находился в саду, возле наполовину засохшей старой яблони, и выискивал в горячей траве паданцы, когда две барышни возникли перед ним — точно соткались из благоуханного полудня, два прелестных воздушных видения: беленькая, невесомая Саша и чернокосая, пышная Катя.
Мишель сразу выпрямился, дабы скрыть истинное свое занятие, и принял суровый вид.
— Не правда ли, — сказал он, — все эти нынешние попытки переделывать Шекспира для наших театров — несусветная глупость?
— О чем ты? — удивилась Саша. — Какие переделки?
Мишель некрасиво сморщился:
— Вам, Александра Михайловна, знать бы, ведь вы в театры ходите…
— Хожу, да дальше «Русалки» не бываю, — засмеялась Саша.
— Охота такую пакость смотреть.
— Оперу не смотрят, а слушают.
— Правильно, потому что смотреть там не на что… и слушать тоже. Размазывают по сцене сопли: ах, утопилась, ах, добродетель… — Мишель чуть сгорбился, прижавшись лопатками к низкому корявому стволу, отчего приобрел невероятное сходство с карлой, злым, уродливым и умным. Красавицы, по-разному наклонив головки в сторону, созерцали его и очевидно ждали продолжения речей.
Мишель сказал:
— Нет уж, если и был в драматургии гений, так это Шекспир. Разные бездарности считают, что он, невзирая на всю свою гениальность, уродлив, — тут Мишель чуть приподнял верхнюю губу, показывая остренькие зубы, — и нуждается, мол, в переделке, дабы не оскорблять чувства зрителей. Но гений не может оскорблять чувства. Разве что зрители лишены их и заменяют истинное чувство рефлексами, вроде голода и жажды, что выливается в питие шампанского и лихорадочное поедание пирожных прямо в ложах…
Саша, смеясь, пронзила себе грудь несуществующим кинжалом, но на Катерину эти речи произвели совершенно противоположное действие: ее черные глаза вдруг затуманились какой-то мечтой, и она тихо проговорила:
— Да, это верно…
Глазки Лермонтова блеснули, словно в уме его молнией пронеслась мысль: моя!
— Шекспир очень правдиво показывает страдания, которыми наполнена жизнь человеческая… — добавила Катя.
Бабочка пролетела над цветами и на миг устроилась отдыхать на Катином платье, а затем, словно поняв свою ошибку, панически снялась с места и исчезла среди деревьев.
— Для чего Господь создал нас юными и прекрасными, если впереди ждет нас скорая смерть и безобразная, печальная старость? — добавила Катя, провожая бабочку глазами. — Я иногда представляю себя в гробу… молодой. Моя мать умерла совсем молодой… Она и родилась в гробу — знаете? — это ли не предвестье вечной печали… Бабушка моя долго не могла разродиться моей матерью и наконец впала в летаргию. Ее сочли умершей и уже положили в гроб, когда вдруг, при чтении Псалтири, ножка стола подломилась, гроб выпал, и мнимая покойница тотчас очнулась и родила… Вся жизнь бедной матери моей прошла в невыносимых страданиях, и когда настал час отойти ей в мир иной, она скончалась в чужом доме, где некому было даже подержать ее за руку, принять ее последний вздох…
И пока звучал рассказ, огромные черные глаза Катерины наполнялись невероятными слезами, и слезы эти дрожали, тщась не излиться на румяные щеки, и в них дрожали отражения плодовых деревьев и огромных клумб, неухоженных и оттого еще пышнее заросших цветами…
О, Катю не хотелось жалеть, как мечталось жалеть Вареньку. Мишелю не хотелось выступать в роли Катерининого если не спасителя, то, во всяком случае, уязвленного состраданием обожателя. Напротив, Катю Сушкову хотелось мучить, быть холодным, отстраненным, едва ли не наблюдателем собственных действий. И что с того, если это мучительство Кати причинит боль и самому инквизитору! Пусть…
— Между нами есть, должно быть, некоторое сходство, — заметил Мишель нарочито холодно. — Вы потеряли мать, я — отца… поскольку мать я потерял еще прежде, едва ли не при моем рождении.
По лицу Катерины пробежала легкая тень зависти: Мишелю довелось страдать больше. Он усмехнулся — пусть.
— Впрочем, я совершенно спокоен и доволен жизнью, — добавил он с кажущимся бессердечием. И перевел глаза на дерево. — Здесь я некогда был счастлив, я любил… Вам, должно быть, смешно? — Он устремил на них злой взгляд. Довольно им считать его за дитя! Коль скоро потеря почти десятка перчаток не вразумила их, придется прибегнуть к словам. — Да, я любил, любил почти три года, любил сперва тайно, а после и явно… Под этим деревом она призналась мне в ответном чувстве, а после…
— Что? — спросила Саша, потому что Мишель замолчал.
— Дерево засохло! — ответил он и скрипуче засмеялся. — Как и любовь моя, как и все прочее! Как и мы все засохнем, рассыплемся горсткой праха — да стоит ли унывать об этом, ведь всякий год из семечек проклевываются новые деревья… Да только я хотел бы, если мне суждено умереть раньше тебя, кузина, чтобы ты похоронила меня именно под этим деревом… Прах к праху — смерть к смерти — одиночество к одиночеству… Это было бы только справедливо.
— Ладно, — буднично обещала Саша.
А Катя воскликнула:
— Я тебе совершенно не верю! Все ты выдумал, Миша!
Он деланно пожал плечами:
— Дело твое…
И удалился.
* * *
— Из Мишеля будет поэт, — говорила Саша тем же вечером, сидя с подругой в комнатах у раскрытого окна.
— Почем ты знаешь?
— Он доверял мне кое-что из написанного… Вот увидишь! Нужно все листки хранить, которые он исписывает, с годами это будет большая ценность.