«Старуху» уважили — Юра прискакал в тот же день. Железной дорогой он не пользовался, хотя поезда уже начали ходить и катанье сделалось одним из любимых развлечений. Бабушка никогда не видела паровоза и смотреть на чудище решительно отказалась.
— Вся опасность будет от этой железной дороги, — объявила она. — Я, слава Богу, скоро помру и того не увижу, а сколько несчастий от этих паровозов случится — и представить страшно. Нет уж. Прожили век без паровозов — и счастливы были, и жизнь прожили, и детей на ноги поставили, и хозяйство не запустили. Выдумали!
— Это, бабушка, прогресс, — сказал Юрий. Ему хотелось прыгнуть в вагон и прокатиться под грохот колес, вдыхая жуткий черный дым. Говорили, что это захватывающе.
— Ничего слышать не хочу! — объявила бабушка и замахала руками так, точно на нее напала стая ос. — Поклянись, Маешка, слышишь — поклянись старухе, что никогда на паровоз не сядешь!
— Бабушка… — заныл Юра.
— Прокляну! — пригрозила старуха. — Поклянись перед святыми образами, иначе спокойно не помру и в гробу ворочаться буду!
— Бабушка, даже государь ездит!
— Государь — одно дело, он ради своего народа собой жертвует, а ты у меня — любимый внук…
— У вас, бабушка, еще один внук есть, про запас.
— Молчи! — Она испуганно приложила ладонь к его губам и ощутила жесткие усы. — Молчи! Что значит — «про запас»? Какой палец ни порань, все больно! Хоть бы дюжина была, а все равно больно…
И Юра, со слезами, поклялся — ногой не ступать на проклятую железную дорогу. И потому ездил к бабушке в Петербург на тройках, по-старинному.
Мишель за минувшее лето стал здоровее, крепче, и бабушка, подслеповатыми старыми глазами, сразу это разглядела. Все ходила вокруг Мишеньки, гладила его по руке.
Юра ворвался в квартиру бесом, зацепил грохочущей саблей статую в передней, зазвенел шпорами, бросил шинель через всю комнату:
— Бабушка! Мишель! Вот новость! А киселя из деревни привез?
— Какой кисель! — засмеялся Мишель. — Ну и обжора ты!
— Это ты обжора, — обиделся Юра. — Небось по дороге все и сожрал.
— Кисель бы скис, не доехал.
— Так и запишем: спаситель киселя.
— Я тебе, кормилец, здешним киселем угощу, — вмешалась бабушка. — Довольно браниться.
Оба брата повернулись к ней с совершенно одинаковым выражением похожих лиц:
— А мы и не бранимся!
Елизавета Алексеевна глубоко, от всей души, вздохнула. Она и сама не понимала, радостно ей или тревожно. Одно только утешало: ни злости, ни ревности, ни зависти между братьями не было; а там Господь как-нибудь управит… может быть, все и решится.
Мишель остался в Петербурге, начал ходить по салонам, знакомиться со светскими людьми и литераторами. Как он и предсказывал, при упоминании фамилии «Лермонтов» некоторые дамы краснели, а читающие мужчины решительно запрещали своим спутницам знакомиться с «похабником».
Фрейлина Россет, плаксивая, болтливая, с кукольным, немного восточного типа, лицом, заметила Мишеля в одной из гостиных и пожелала познакомиться. Его подвели; Маешкин мундир сидел на Мишеле горбато, и шпорами он гремел просто ужасно, но госпоже Россет это понравилось — она вообще любила «отмеченных печатью рока», а во внешности Мишеля безошибочно угадывалось то самое, «роковое», неприметно обступавшее молодого поэта со всех сторон.
— О чем вы сейчас сочиняете? — спросила она любезно.
Он посмотрел на нее большими темными глазами, и Россет мгновенно растаяла, ощущая близость родственной души, тяготящейся бренным.
— Я сочиняю о Демоне…
— Это можно ли будет прочесть?
— Я не люблю давать моих сочинений.
— Говорят, ваши сочинения расходятся в списках по городу, — заметила Россет.
— Если вам повезет, сударыня, то, возможно, вы добудете такой список… Но ради этого вам придется переодеваться гусаром или того похуже… — дерзко сказал Мишель.
Однако фрейлина Россет, искушенная в подобных играх, не столько слушала слова, сколько всматривалась в глаза собеседника и ловила интонации его голоса чутким, наплаканным сердцем. Она собирала коллекцию талантливых молодых людей, и Мишель почти въяве ощущал, как его пришпиливают к шелковой коробочке и снабжают этикеткой.
— Я слыхала другие ваши стихи — про Ангела и душу, которой были скучны песни земли… — сказала Россет негромко; голос у нее звучал чуть гнусаво, как будто она действительно недавно плакала. — Не помню точных слов, но стихи были хороши… слишком хороши!
Мишель дрогнул на мгновение, опустил ресницы, но тотчас снова уставил на фрейлину прямой взор, одновременно наглый и печальный.
— Что ж, рад, что сумел угодить, — проговорил он и, лязгнув шпорами, откланялся.
«У него грустное лицо и поразительные религиозные стихи, — говорила потом Россет, — даже странно, что он ведет такую рассеянную жизнь… Одно с другим не вяжется. Впрочем, люди вообще странны. Отчего так привлекает их все, что влечет к краю пропасти? Верно подметил Пушкин: есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…»
Неявным, почти неуловимым для человека (пусть даже и аналитического склада!) способом болотный город Петербург творил свое обычное Алхимическое Делание, сплавляя обоих внуков Арсеньевой в единого Синтетического Внука, двуединую фигуру Андрогина, сросшуюся бедрами и боком: слева — красную, справа — черную. Сочинительствуя или пьянствуя, наращивая вокруг себя легенды, точно чешуйчатый панцирь, для защиты от врагов, несомненно, существующих, — они все тесней сливались в общий образ, и не было им уже спасения от этой неразрывности. Драконья чешуя не помогала, не укрывала; она могла лишь ослепить мгновенным блеском и сбить с толку случайного свидетеля; но внимательному наблюдателю она была бы нипочем — слава Богу, не много у нас внимательных наблюдателей!
* * *
— …Она, разумеется, нам отворила, — захлебываясь, рассказывал брату Юра (рубаха нечиста и расстегнута до пупа, под ногтями грязь, улыбка до ушей — обаятельна и неотразима, и усы топорщатся почти непристойным образом). — Мы с Монго входим. У ней фигурка, на мой вкус, плосковата: как доска — здесь широко, а здесь прижато, но если корсетом взбить, то очень прилично… «Ах, Катерина Егоровна, быстро вы забыли своего верного поклонника!» — и прочие глупости…
— Это кто говорит? — спросил Мишель рассеянно.
Юра рассердился.
— Да ты не слушаешь!
— Внимательно слушаю… Одного не понимаю: охота тебе участвовать в чужом приключении. Если бы эта Катерина Егоровна тебе давала, тогда все было бы по делу и правильно, — а то ведь она давала твоему Монго!
— Она танцорка, звезда кордебалета. Мало ты в театр ходишь. Ходил бы чаще — знал бы.
— Потому что смотреть не на что.