Ломбарди, погруженный в эти мысли, помешивал свой суп. Вокруг — в полном молчании чавкающие студенты. Приор уже закончил обедать и положил руки на стол. «Боже мой, если мне придется и дальше жить в этом унылом схолариуме, я потеряю разум», — подумал Ломбарди. Здесь люди словно тени, словно воплощенные грехи в царстве Божием, а ведь в городе полно развлечений. Здесь царит мрачный дух, еда скудная, комнаты грязные, а зимой еще и ужасный холод. Домициан и Лаурьен теперь крайне неразговорчивы, потому что их волнует отсутствие алиби. Они сблизились еще больше. Лаурьен носил за старшим товарищем книги, чистил ему обувь и, казалось, в своей преданности был готов на любое унижение. «А что, если они вдвоем и сотворили это дело, — пронеслось в голове у Ломбарди. — Что, если один притворился больным, а второй ушел домой пораньше? Если все это был блестяще разработанный план?» Ломбарди начал рассуждать дальше Лаурьен не способен убить. Скорее уж Домициан. Честолюбив, умен, ловок, дерзок, голубая кровь — от него можно ждать чего угодно. Да еще история с побоями, которая облетела весь факультет. Может быть, высокочтимый сынок знаменитого адвоката не перенес столь гнусного оскорбления и с тех самых пор затаил в своем сердце ненависть?
— Вы будете давать уроки школяру Лаурьену, — услышал он рядом нежный голос. Ломбарди не заметил, как к нему подкрался де Сверте.
Ломбарди поднял голову:
— Это указание магистра Штайнера?
— Да, прежде чем уйти из схолариума, он поручил мне это вам передать. Можете начать прямо сейчас.
Ну что ж, появятся хоть какие-то деньги, в этом отношении ему особо нечем похвастать. На ярком голубом небе улыбалось солнце. С каким удовольствием он бы спустился к реке и погрелся в его лучах! Смотрел бы на корабли, стоящие на якоре в гавани, полной рыбной вони или аромата пряностей — в зависимости от того, что в данный момент разгружают. Но вместо этого он позвал в свою тесную комнату Лаурьена и принялся диктовать из Аристотеля.
Комната, в которой Лаурьен получил свои первые уроки, была точно такой же мрачной, как и весь схолариум. Он сидел на скамеечке, Ломбарди стоял за своим пультом и читал вслух или давал собственные пояснения. Лаурьен записывал под диктовку магистра, склоняя голову прямо к сальной свечке, потому что через узкое окно свет в комнату почти не попадал. Сначала Ломбарди объявил Лаурьену, что будет обучать его всем предметам: грамматике, риторике и диалектике, а также музыке, арифметике, геометрии и астрономии. Тривиум и квадривиум. У Лаурьена не было своих собственных книг, предоставить их обязан Ломбарди. Хотя можно попытаться изучить привязанную цепью книгу в библиотеке нищенствующих монахов. Ломбарди всё перечислял и перечислял названия необходимых для занятий трудов: «De consolation», «Summa theologiae», «De amitia» и так далее.
На одном из этих занятий Ломбарди читал про учение Аристотеля о категориях. Оно всегда вызывало ожесточенные споры среди артистов, но общего мнения в ходе этих споров не рождалось, и в конце концов дело дошло до образования отдельных лагерей. В Эрфурте собрались номиналисты, где-то в другом месте — реалисты
[29]
. Но если бы Лаурьена спросили, а какого же мнения придерживается он сам, он бы не смог ответить. Одни верят только в существование вещей, вторые — в их внешний облик, идею вещей. Удивленный Лаурьен не мог понять, как можно обнаружить различие между вещью и ее идеей.
Голос Ломбарди нагонял на него сон. Если бы Лаурьену не приходилось конспектировать и хотя бы таким способом заставлять свой дух бодрствовать, он бы давно погрузился в глубокий сон. Да и не очень-то он пока во всем этом разобрался. Что это за категории, из-за которых философам приходится драться до крови?
Ломбарди сначала читал, а потом комментировал, но при этом он прибегал к цитированию других комментаторов и толкователей. Он всё комментировал и комментировал, и вскоре в голове у Лаурьена образовался целый клубок из вопросов; он запутывался все больше и больше и в конце концов просто вытаращился на Ломбарди, открыв рот.
— Ну, — сказал наконец Ломбарди и изобразил на лице улыбку, — совершенно очевидно, что речь идет о сущности вещей и об их внешнем проявлении. То есть что имеет большую ценность — общие идеи или отдельные вещи? Как ты думаешь?
— Я думаю, отдельные вещи обладают большей ценностью, потому что без них мы бы понятия не имели об их внешнем проявлении, — неуверенно пролепетал Лаурьен.
Ломбарди улыбнулся, но в улыбке была примесь горечи.
— Значит, ты бы отдал предпочтение отдельным вещам. А это позиция номиналистов. Сам Аристотель однозначного ответа не дает. Ну что ж, спросим еще. Гильом из Шампо утверждает, что даже если бы не было белых вещей, то белый цвет все равно бы существовал.
— Но это же чушь собачья, — вырвалось у Лаурьена. — Как может существовать белый цвет, если в мире нет ничего, имеющего белый цвет? К тому же белизна — это свойство, а не вещь.
— Возможно, — возразил Ломбарди. — Но каждая вещь обладает свойствами, чтобы ее можно было узнать и отличить от других вещей. Таким образом, белизна есть свойство вещи. Нет вещи без цвета и цвета без вещи. И в чем же разница?
Лаурьен молчал. На самом деле теперь уже он и сам не видел никакой разницы. Разве существуют вещи, лишенные цвета? Но он почувствовал, что Ломбарди подводит его к чему-то иному, и поэтому осторожно сказал:
— Вы отделяете идею от предмета. Вы отбираете белизну у белой лилии и говорите, что здесь лилия, а там белизна. Разве это не так?
— Примерно. На эту тему мы поговорим завтра.
Ломбарди захлопнул книгу. Коротко кивнул Лаурьену и вышел из комнаты. Лаурьен продолжал сидеть, дописывая на своем листе последнее предложение. И тут вдруг снова вспомнил отражение дерева в воде. Не это ли пытался объяснить ему Ломбарди? Образ в воде и растущее в земле дерево? Но разве это не одно и то же? Домициан был прав. Здесь разделяют то, что едино. Ведь разве вещь и ее идея не едины? Но тут явно дробят на части весь мир, рассовывают обрывки по отдельным сундукам, как обычные люди — постиранное белье. А что же делать со спорными частями, которые остались не у дел?
— Странный способ мышления, — пробормотал Лаурьен, собрал свои бумаги и встал.
Штайнер стоял на берегу в гавани и задумчиво смотрел на реку. Ему выказали доверие, попросили взять это дело на себя, чтобы судье можно было сказать, что для той части дела, которая в определенной степени связана с философскими вопросами, у них есть свои люди. А теперь он придет и попросит их предъявить свои плащи. Само собой разумеется, исключительно из философских соображений! Потому что того требует метода. Это ведь самое главное — метода. Она господствует даже здесь и даже здесь создает четкие структуры. Старшина гавани, слуги закона, таможенники — у каждого своя функция. Сегодня суета торговцев, корабельного люда и чиновников смущала его, хотя почти ничто на свете он не любил так, как кипящую в гавани жизнь. Ну разве что свои штудии. Кроме них, у него ничего не осталось. Иногда он заходил в бани, но никогда не посещал бордели, да и других развлечений себе не позволял. Женщины у него никогда не было, кроме разве что sapientia
[30]
, но она была не из плоти и крови, всего лишь некое воздушное создание, парящее над его головой. Подобное единение вызывало определенные сложности. Ему обязательно требовался контрапункт, и когда он смотрел на них, на этих людей в разноцветной одежде — сам он всегда ходил в темном, чего нельзя сказать про других магистров, — то радовался вместе с ними самым простым вещам. Иногда он ездил на лодке и наблюдал за рыбаками, полагая, что подобная созерцательность вполне его устраивает.