— Примите это, барышня, и поправитесь. Сегодня же избавитесь от плода, и вам полегчает...
Масетта сказала правду. Сразу после полудня Мари-Мадлен еще немного вырвало, закружилась голова и появилась блуждающая боль, после чего с внезапным потоком крови что-то незаметно проскользнуло между ног. Мари-Мадлен глянула вниз и не смогла оторвать взгляд от того, что извергла в цветастый фаянсовый тазик Для бритья. Головастик величиной с фасолину, со свирепой рожицей, втиснутой между громадным лбом и выдающимся, загнутым Кверху подбородком, - нечто бесконечно мерзкое и отталкивающее со старушечьими чертами, сморщенной миной, студенистыми Жабрами, бубенцами бледной плоти. Сгорбленная личинка из ночных кошмаров, прожорливый паразит, которого Масетта затем выплеснула в помойную яму.
Мари-Мадлен наблюдала с кровати, как Масетта готовила очи-Стительные отвары.
— Больше никогда не буду этим заниматься, - сказала девушка.
Масетта зашлась таким оглушительным хохотом, что даже закашлялась. Мари-Мадлен впервые увидела, как служанка смеялась и это бурное веселье удивило ее гораздо больше, нежели события того дня - не такие уж, в общем-то, и страшные. Случившееся, напротив, доказывало, что неприятные ситуации можно разрешать с помощью снадобий.
Зима установилась надолго и отсвечивала через оконные переплеты старым шелком, переливалась сизой белизной. Порой небо становилось розовым, точно шанкр, или серовато-умбровым, и вскоре в снегу пробуравливал отверстия дождь. Обнажая предметы, зима приближала их к глазам, и опавший сад с ломкими ветвями представал во всей своей наготе, пока его не укутывало сглаживающее очертания толстое коричнево-серое покрывало. Тронутая морозом цикута устилала землю бурым мехом.
Пикпюсский дом благоухал смолой: пол усыпали хвойными веточками, а в каминах гудело мощное пламя. Еще засветло вносили канделябры с шептавшимися восковыми свечами, которые отбрасывали гигантские тени на стенные панели и лепные потолки.
Антуан де Дрё д’Обре любил обедать с дочерью, отличавшейся веселым нравом. Всегда остроумная и никогда не надоедавшая Мари-Мадлен была любимым его чадом. Отец и дочь вели шутливые беседы, не пренебрегая объединившим их занятием, так как оба любили вкусно поесть. Поэтому наиболее подходящим для излияния чувств местом казался им красиво накрытый, богато убранный, сверкающий золотом, серебром и бутылками стол, ломившийся от мягкого белого хлеба и ванвского масла, обложенных ломтиками сала молодых куропаток, пирогов с мясом косули, продолговатых кнелей, жаркого, рагу из дичи и подаваемых перед десертом легких блюд, за которыми следовали прекрасные сливочные сырки, миндальное печенье и сухофрукты. Нередко уже после того, как оба покидали столовую, Мари-Мадлен тайком возвращалась, чтобы налить себе рюмку-другую вина, которое быстро выпивала, пока ее не застукали. Вино растапливало внутри какой-то лед, вдыхало жизнь в тяжелый бездушный камень, которым, возможно, и было ее сердце. Она любила вино по-гурмански - не столько за мглистый виноградный букет, запах погреба и скальной породы или даже за возникавшего в глубине дождливых зеркал Диониса в Бенке из плюща, сколько за пробуждавшуюся радость жизни. Пьянея, Мари-Мадлен словно выходила из собственного тела, а вслед за тем, свернувшись на собственных волосах, точно кошка на сеновале, забывалась глубоким сном. Ей всегда что-нибудь снилось.
Задерживаясь по делам в Париже, Дрё д’Обре останавливался в доме на тихой Бьеврской улице с большими травянистыми ухабами, среди которых часто увязали кареты. Дом возвышался в глубине заросшего молодилом двора с позеленевшим колодцем и итальянскими кувшинами. Жилище было небольшим, однако необычным: едва переступив порог, вы оказывались в ином мире, хоть и трудно сказать, в каком именно. Никто не знал, сколько в этом несуразном на вид доме этажей. Его лабиринт состоял из комнаток с растительными обоями, зеркальных углублений между соседними дверьми, повернутых под неправильным углом глухих лестничных площадок и резко изгибавшихся коридоров, где в темных нишах возвышались белоснежные алебастровые изваяния. Если пройти мимо них вечером, в отблесках свечей шевелились губы и большие пустые глазницы. Лишь поскрипывала деревянная лестница, да разговаривали между собой комнаты, внезапно умолкая, стоило туда войти, и никто не отваживался спускаться в подвалы с журчавшей черной, как Стикс, водой. Все же этот дом обладал неизъяснимым очарованием - особенно для Мари-Мадлен, мечтавшей, чтобы он принадлежал лишь ей одной.
— Наша дворня плохо содержит бьеврский домик, - как-то сказала девушка отцу. - Она бьет очень много посуды и редко прочищает дымоходы, водосточные трубы вечно забиты, а белье часто рыжеет. За прислугой должен присматривать рачительный хозяин.
— Анриетта еще слишком молода...
Приехавшая на три месяца в Пикпюс Анриетта, как всегда, жалобно вздыхала, и это действовало на нервы. Еще сильнее возненавидев сестру, за пару дней до ее приезда Мари-Мадлен развернула Все сложенные под прессом для белья простыни и затем невозмутимо наблюдала за горькими рыданиями несправедливо обвинений Анриетты. Хотя младшей уже исполнилось десять, ее высекли крапивой.
Мари-Мадлен втолковала отцу, что столь превосходный метрдотель, как Пайяр, сумеет самостоятельно управлять пикпюсовским домом, а она тем временем сможет пожить пару лет на Бьевр, ской улице. К тому же дочь с радостью примет отца, когда бы тот ни остановился в городе!
Дрё д’Обре не выказал особой охоты, но через пару дней дочери удалось его убедить, и переезд назначили на весну. Свобода обретала теперь иной оттенок, совсем новое качество.
Масетта поехала вслед за Мари-Мадлен - прислуживать ей вместо горничной. С тех времен, когда служанка показывала девочке месяц в ведре с водой, она изрядно пообтесалась и, по-прежнему расхаживая в одежде из красивого темного сукна, носила теперь фартуки и вороты из голландского полотна, правда, ее физиномия, как и прежде, напоминала ломоть ветчины, а на голове так и не выросло ни волоска.
Читала Мари-Мадлен, конечно же, меньше, чем в Пикпюсе, но зато открыла для себя город - пожалуй, даже целый новый мир. Вжимаясь в креслице, она любовалась в просвет между портьерами светлыми утесами на плечах атлантов, украшенными черной оковкой известковыми скалами на головах кариатид, устремленными в отливавшее устричным блеском бескрайнее перламутровое небо. Речные боги на фронтонах ворот изрыгали водоросли и тростник, а из колонн с каннелюрами вырывались заточенные внутри сирены. По улице де Куапо можно было добраться до Бьевра, прогуляться вдоль прудов, где люди поили скот и где под ивами прачки выбивали белье, или пройтись по набережным Турнель и Сен-Бернар, где прибрежные жители складывали дрова. За стеной пахнувших хвоей дровяных сараев, в тени которых шлюхи и переодетые девицами юноши с наступлением сумерек приставали к прохожим, уже маячили особнячки и загородные домики финансовых воротил.
Бьевр был двуликим: с одной стороны, заросший травой и ряской, застроенный кабаками цвета бычьей крови, где подавали лучшие в мире креветки, а со стороны улицы Гобеленов - ужасно загаженный выбросами красилен, которые извергали катыши отходов, оставляли смердящие следы разложения, красноватые жилы, черневшие под свинцовой пленкой меж покосившимися халупами, вконец расшатанными сушильнями и ослепшими от темноты творожистыми стенами. Место было гнусное и подозрительное, хоть там и варили не самое скверное французское пиво для рабочих из Фландрии. Равнодушная к подобным прелестям Мари-Мадлен осмотрела Бьевр наскоро (очень уж резкие запахи!) и предпочла иные места для прогулок.