Лонгфелло отпустил Карла, пообещав ему назавтра сладостей.
В кабинете Холмс перетаптывался с ноги на ногу, точно стоял на горячих угольях, и загораживал от взгляда Рея середину стола. Там лежала газета, раскрытая на материалах об убийстве Хили, английский перевод Песни Третьей, образца для того убийства, а меж них — клочок бумаги с Реевой писаниной: «Deenanseeamnoatesennoneturnayeeoturnodurlasheeatonay».
Лонгфелло встал в проеме дверей чуть позади Рея. Патрульный ощутил быстрый поток его дыхания. От него не ускользнуло, как Лоуэлл и Филдс странно и пристально глядят на стол за спиной у Холмса.
Так резко, что движение вышло почти незаметным, Холмс вдруг вывернул руку и схватил со стола Реев листок.
— Да, офицер, — объявил доктор. — Хотелось бы вернуть вам это.
Рея захлестнула волна надежды. Он тихо сказал:
— Стало быть, вы…
— Да, да, — перебил его Холмс. — Частично, однако, все же. Мы сверили звуки со всеми книжными языками, мой дорогой офицер, и, боюсь, следует заключить: это ломаный английский. Частично так: — Холмс набрал побольше воздуха и, глядя прямо перед собой, продекламировал. — «Seenoonetour,nay, Оturnnodoorlatchouttoday»
[46]
. Напоминает Шекспира, хотя несколько бессмысленно, вы не находите?
Рей бросил взгляд на Лонгфелло, не менее сейчас удивленного, нежели он сам.
— Что ж, спасибо, что не забыли, доктор Холмс, — сказал патрульный. — Позвольте пожелать вам покойной ночи, джентльмены.
Они толклись на площадке лестницы, пока Рей не исчез в дальнем конце дорожки.
— Turn no doorlatch? — спросил Лоуэлл.
— Это убережет нас от его подозрений, Лоуэлл! — вскричал Холмс. — А вы могли бы держаться и потверже. Первейшее правило актера-кукольника: не показывай публике собственных ног!
— Неплохо придумано, Уэнделл. — Филдс ласково потрепал Холмса по плечу.
Лонгфелло хотел что-то сказать, но не мог. Он ушел в кабинет и закрыл дверь, оставив друзей неуклюже топтаться в прихожей.
— Лонгфелло! Мой дорогой Лонгфелло! — Филдс мягко постучал в дверь.
Взяв издателя за руку, Лоуэлл покачал головой. Холмс вдруг осознал, что держит нечто в ладони. Он бросил это на пол. Листок из Реева блокнота.
— Поглядите. Офицер Рей забыл.
Они более не могли видеть эту бумагу. То была холодная резная плита из бесцветного железа, водруженная над распахнутыми вратами Ада: там в растерянности замер Данте, там Вергилий подтолкнул его вперед.
Лоуэлл со злобой схватил бумагу и сунул изувеченные Дантовы строки в огонь лампы.
VII
Оливер Уэнделл Холмс опаздывал на заседание Дантова клуба, должное, как он полагал, стать для него последним. Он намеревался отвергнуть коляску Филдса, хотя небо над городом затянуло черным. Перед домом Лонгфелло поэт и доктор поскользнулся на слое листьев — последнем даре осени, — стержень зонтика треснул, однако Холмс всего лишь вздохнул. Чересчур многое в этом мире складывалось скверно, чтобы досадовать еще и на природу. В чистых и приветливых глазах Лонгфелло не было ни утешения, ни безмятежности знания, ни ответа на вопрос, перекручивавший докторские внутренности: как им жить дальше?
Холмс сообщит за ужином, что не станет более участвовать в переводе Данте. Лоуэлл сбит с толку последними событиями и вряд ли обвинит его в дезертирстве. Холмс опасался прослыть дилетантом. Однако ни при каких обстоятельствах он не мог даже вообразить, что продолжит как ни в чем не бывало читать Данте, позабыв про запах паленой плоти преподобного Тальбота. Доктор задыхался от неясной убежденности, что с какого-то боку они все ж в ответе за происшедшее: они зашли чересчур далеко, их еженедельные Дантовы чтения, их опрометчивая вера в поэзию выпустили в воздух Бостона воздаяния «Inferno».
За полчаса до него кто-то с грохотом уже ввалился в дом, будто бы тысячная армия.
Джеймс Рассел Лоуэлл. Промок, хотя шел всего лишь от угла — он высмеивал зонтики, полагая их бессмысленным изобретением. Из обширного камина расходился мягкий жар кеннельского угля и поленьев орехового дерева, в этом тепле влажная борода Лоуэлла мерцала, точно внутренним светом.
Двумя днями ранее Лоуэлл явился на Угол, оттащил Филдса в сторону и объяснил, что так он жить не может. Сокрытие от полиции необходимо — прекрасно. Они принуждены защищать свои репутации — прекрасно. Они принуждены защищать Данте — также прекрасно. Однако ни одно из этих замечательных обоснований не изглаживает простого факта: на карту поставлены жизни.
Филдс сказал, что пытается нащупать некую разумную мысль. Лонгфелло сказал, что он не представляет, что, по разумению Лоуэлла, тут можно поделать. Холмс успешно избегал друзей. Лоуэлл делал все возможное, дабы собрать всех четверых вместе, однако до нынешнего дня они сопротивлялись сближению с категоричностью равных полюсов магнитов.
Теперь их фигуры образовывали круг — тот самый, в котором они сидели вот уже два с половиной года, и лишь по одной-единственной причине Лоуэлл не схватил и не потряс каждого за плечи. Мягко согнувшись в любимом зеленом кресле, эта причина была придавлена Дантовыми фолиантами: все четверо обещали не говорить о своем открытии Джорджу Вашингтону Грину.
Вот он — растопырив хрупкие пальцы, греется у очага. Все понимали, что слабому здоровью Грина не одолеть той неистовой волны, какую они теперь носили в себе. А потому древний историк и отставной пастор всего лишь жаловался с легким сердцем на то, что не имел достаточно времени собраться с мыслями — ведь Лонгфелло приспичило в последний миг поменять обсуждаемую песнь — и являл собою в тот вечер единственного жизнерадостного члена Дантова клуба.
Несколькими днями ранее Лонгфелло разослал друзьям уведомления: они разберут песнь Двадцать Шестую, где Данте встречает пылающую душу Улисса — грека и героя Троянской войны. Песнь была любима всеми, а оттого можно надеяться, что она поднимет им дух.
— Спасибо вам, что пришли, — сказал Лонгфелло.
Холмс вспомнил похороны, ставшие, если смотреть в прошлое, предвестием перевода Данте. Когда по городу разнеслась весть о гибели Фанни, иные из бостонских браминов ощутили едва заметную и вовсе нежеланную радость — никогда не осознанное до конца чувство, в коем не признались бы даже себе: проснуться утром и узнать, что беда настигла человека, столь невозможно наделенного счастием. Лонгфелло шел к славе и богатству, точно без малейшего напряжения. Доктор Холмс если испытывал в ту пору какое-либо менее достойное чувство, нежели полная и глубокая мука из-за гибели Фанни в ужасном огне, то разве что изумление либо эгоистичное волнение оттого, что осмелился предложить свои услуги Генри Уодсворту Лонгфелло, когда тому требовалось лечение.