— Да, да, как святой Антроп. Мерси, — остановил его маленький Иван Иваныч. И, не обращая внимания на то, что Бурмасов в эту минуту напоминал человека, томимого зубной болью, безучастно к его мукам продолжил: – А зачем, спрошу я вас?! Во имя чего?!
— Ясно: плоть извести, — поспешил ответить Бурмасов, надеясь на том завершить малоаппетитный разговор. — Однако же, господа… — и потянулся к бутылке.
Но маленький Иван Иваныч опередил его.
— Ах, оставьте вы! — сказал он несколько раздраженно. И после того, как Бурмасов подчинился, убрал руку с бутылки, Маленький подтвердил: – Именно: плоть извести! Дабы она, плоть, не служила цепью, сковывающей с этим миром, полным соблазнов и всяческих прекрас! Дабы расставание с ним было ежеминутно желанным! Если угодно – жертвуя мгновениями, предуготавливали себя к Вечности! Исключали из бытия ту самую неожиданность, о которой вы давеча изволили тут… А, глядя на них, и иные, порой вполне благополучно живущие смертные нет-нет да и постигали ничего не стоящую сиюминутность жизненных благ, посему та маленькая неожиданность, которую вы (признаюсь, я так и не понял почему) назвали здесь Безносой и Костлявой, уже не воспринималась ими столь трагически.
Бурмасов, не привыкший выслушивать столь пространные тирады, не приправляя их выпивкой, кажется, перестал что-либо из слов Иван Иваныча понимать и лишь тоскливо поглядывал на стоящую без дела бутылку. Фон Штраубе, однако, хотя Василий при этом смотрел на него укоризненно, не удержавшись, вмешался в разговор.
— И все-таки позволю себе сделать предположение, господа, — сказал он, — что заботят вас не столько судьбы отдельных людей и их, как вы давеча тут изволили говорить, "предуготовленность к неизбежному", сколько судьба и эта самая предуготовленность целых стран, быть может, даже – всего нашего мира. Несколько минут назад вы почти впрямую так и сказали – я слышал сквозь сон. И во время прошлой нашей встречи делали довольно недвусмысленные намеки по сути на то же самое.
Иван Иванычи застыли, некоторое время глядя на него обескураженно.
— Oh, — потрясенный, воскликнул наконец маленький Иван Иваныч, — comme il est de surveillance!
[87]
.
— Ich bin gar nicht verwundert, — отозвался несколько менее подверженный эмоциональным всплескам большой Иван Иванович. — Man mass sich immer erinnern, mit wem wir handeln!
[88]
.
А маленький Иван Иванович прибавил:
— Yes, if we at all did not trust in his origin, he would confirm it now undoubtedly!
[89]
.
Еще некоторое время они оживленно между собой переговаривались на каких-то вовсе не знакомых фон Штраубе языках, — проскальзывало там и польское "пшеканье", и китайское мяуканье, и что-то, наверно, понятное разве только во времена Вавилонского столпотворения, и что-то вовсе уж, кажется, не людское, — пока в ходе этой перепалки наконец снова не вернулись к русскому.
— Я восхищен! — произнес маленький Иван Иваныч. — Хотя, в сущности, зная, кто вы…
Иван Иваныч Большой перебил его:
— Предлагаю, господа, выпить за проницательность нашего друга!
Наконец-таки и Бурмасов, до сих пор пребывавший в некоторой прострации от заумной беседы, взглянул на фон Штраубе с благосклонностью, поспешил наполнить всем рюмки и торопливо поднять свою:
— За тебя, брат!
— Поддерживаю!
— С превеликим удовольствием! — подхватили оба Иван Иваныча одновременно.
Выпив вслед за остальными, фон Штраубе, к явному неудовольствию Бурмасова, предложил:
— Быть может, господа, мы все-таки вернемся к нашему разговору?
— Oh, certainment!
[90]
.
— Как же иначе!
— Otherwise, what have we begun it for!
[91]
.
— Невже ж, на вашу думку, ми могли б залишити цу размову без подвиження?
[92]
– наперебой загалдели многоязыко Иван Иванычи.
— Итак?.. — сказал фон Штраубе, опасаясь, что они в полиглотстве своем перескочат на какой-нибудь санскрит или арамейский. — Начав несколько издалека, вы наконец приблизились, не так ли, к судьбам стран и целого мира. Я внимательно слушаю вас, господа.
Вид у обоих Иван Иванычей мигом сделался серьезным донельзя.
— Что ж, — прокашлявшись, приступил к разговору меньший из них, — извольте. Но сперва посмотрим на это любопытное изображение, столь кстати помещенное тут. — Он указал на верх стены, туда, где на панно под искрами, хлынувшими с черного неба, в муках гибла Помпея. Ужас и отчаянье были запечатлены на лицах людей, бессильно прикрывающихся руками от кары небесной. — Обратите внимание, — продолжал Маленький, — на дорогие одежды этих несчастных, на весь этот прекрасный город, на роскошные дома. И в то же время – на те страдания, которые несет этим людям внезапная, неумолимая стихия! Добавлю: в действительности все было еще ужаснее, чем тут запечатлено!
— Намного, намного ужаснее! — подтвердил Иван Иваныч Большой.
— Ибо здесь схвачен один только миг, — пояснил Маленький. — А если вернуться всего на несколько мгновений назад, — что, по-вашему, делали эти люди? Они наслаждались жизнью, пировали, вкушали самые изысканные яства (о, они в этом были великие знатоки!), предавались самым утонченным любовным излишествам…
— В банях, кстати, нежились, — не преминул вставить Большой Иван Иванович.
— Без сомнения! — кивнул Маленький. — И вот после этого земного парадиза внезапно… Оно и самое страшное – что столь внезапно!.. Внезапно сама инферна разверзлась и сейчас вберет их в себя! А что будет в следующий миг? О, по счастью, вам это не дано увидеть!.. Посмотрите на этого изнеженного юношу с прекрасным лицом, с белоснежной, как у девицы, кожей, — несколько минут назад, перед тем, как он в смятении выбежал из дома, эту кожу умасливала драгоценными восточными маслами дюжина юных рабынь; однако, еще миг – и раскаленный пепел изувечит это тело, опалит волосы, усыпет язвами лицо. Нет, сразу он не умрет; ослепший, он будет стенать – не столько даже от боли, сколько мучимый памятью о своей сладостной жизни – пока наконец не накроет его крылами смерть!.. А эта холеная римлянка! Смотрите, она все еще пытается прикрыть рукой свое дитя. Она скончается первой, а дитя ее, этот мальчик, пережив мать всего на несколько мгновений, в муках умирая, будет недоумевать – почему в эту смертную минуту он остался один, куда делся целый сонм рабынь, выполнявших всякую его прихоть? И вот уж эту запредельную муку, это недоумение ни одному художнику не под силу изобразить! А этот мужчина, простерший руки к обезумевшему небу!..