Всеобщая неловкость к тому моменту сгладилась. Возобновился непринужденный разговор, приближалось время ужина, настроение у всех было прекрасное. Но если бы вы, дон Мануэль, могли видеть, как я напрягался, стараясь разобраться в моих наблюдениях и найти в том, что видел, другой смысл — не улыбайтесь, я имею в виду скрытый смысл, а не двусмысленность, — вы смогли бы тогда наказать меня за мою проницательность, то есть смогли бы по моему поведению догадаться, что сам я переживал в тот момент. Думаю, мои чувства было нетрудно разгадать хотя бы по тому, как я подходил к окнам и притворялся, что рассматриваю сад. На самом же деле это были приступы ревности. Да, она обладала удивительным даром объединять вокруг себя самых разнообразных людей, но при этом ее одолевала проклятая страсть окружать себя своими бывшими любовниками и поклонниками, вот и в ту ночь они были там, не скажу, что все, но все же именно они составляли предосудительно * большую — если можно так выразиться — часть гостей. И со всеми, кроме меня, конечно, по крайней мере я так чувствовал, так мне нашептывала моя застарелая ревность, — со всеми она кокетничала, словно желая вновь разжечь уже подернувшийся пеплом костер страсти, — и с Пиньятелли, имевшим на правах родственника свободный доступ во дворец, и с Корнелем, продолжавшим конспиративно встречаться с ней у дона Фернандо и поэтому часто навещавшим ее, и даже с Костильяресом, который безоговорочно принял сторону простого народа и бесстрашно боролся против проекта ее же дворца… Каждому из них она успевала шепнуть что-то ласковое на ухо и подарить мимолетную улыбку, каждого успевала как бы невзначай коснуться веером или будто в бессознательном порыве сжать ему руку и больше, чем нужно, удержать ее в своей руке, и, наконец, — что хуже всего — для каждого была припасена своя слеза — из тех, знаете, быстрых слез, что вдруг набегают на глаза, никогда, впрочем, не проливаясь, но их блеск проникает вам прямо в сердце. Мое беспокойство было так велико, что глухота стала совсем непроницаемой. Никогда ее губы не казались мне такими яркими, такими вызывающими, как в тот раз, когда она произносила неслышимые мне слова, может быть и безобидные, но обращенные к другим и поэтому заставлявшие меня предполагать, что она говорит о чем-то чувственном, сугубо интимном. Охваченный ревностью, остро переживая свою глухоту, я молча крутил в руках табакерку рапе
[80]
, пока не наступило время садиться за стол.
(Гойя прямо-таки молодеет, когда в нем оживает ревность; возможно, он еще сдерживается, потому что его ревность, несомненно, направлена и на меня, ведь с его необыкновенной врожденной интуицией, которую он не раз демонстрировал и которая еще более обострилась с его глухотой, он не может не знать, что я, подобно Корнелю, Костильяресу, Пиньятелли и подобно ему самому, тоже был одним из многих любовников Каэтаны, собравшихся на ее последний праздник.)
[81]
Мы сидели друг против друга в центре большого овального стола; на почетные места справа и слева от себя она посадила обрученных, чтобы, как я подозреваю, немного отдалиться от самых докучливых гостей — принца Фернандо и графа-герцога Бенавенто-Осуна, которым, впрочем, она тоже оказала уважение, посадив справа от них графа де Аро с будущей графиней. Сама же она, довольная и улыбающаяся, сидела между кардиналом и Костильяресом и явно забавлялась их полным несходством во всем, начиная от характеров и кончая манерой одеваться; с кардиналом, как мне было известно, ей нравилось вести долгие разговоры о ботанике — ее новом увлечении, что же касается тореро, то их отношения в последнее время были очень неустойчивыми и напряженными, и невольно закрадывалось подозрение, что сжигавший их огонь уже совсем угас; моими соседями — с моей стороны стола — оказались Рита Луна, с ней мне было довольно легко общаться, потому что она обладала превосходной дикцией профессиональной актрисы, и графиня-герцогиня, которая с достойной уважения старательностью собирала и растягивала тончайшие губы над своими огромными зубами, стараясь, чтобы я как можно лучше понял, что она хочет заказать новую серию маленьких панно для нового кабинета и полагает, что теперь мне будет легче их сделать, поскольку меня больше не отягощают обязанности Первого Художника Короля
[82]
. Но вот все частные разговоры, случайные и отрывочные, в том числе, разумеется, и мои, вдруг смолкли: всеобщее внимание переключилось на другую тему. Кто-то упомянул о неудавшейся попытке поджога. Посыпались вопросы, объяснения, предположения, шутки, которые не вполне доходили до меня, пока все не умолкли, давая возможность хозяйке дома высказать свое мнение и изложить свой взгляд на этот случай. Она была не склонна принимать его близко к сердцу и предпочитала говорить в шутливом тоне, высказывая самые абсурдные предположения; однако я слишком хорошо знал ее, чтобы не заметить горечь в беспокойном взгляде и резких жестах: происшествие действительно задело ее, и она была подавлена в гораздо большей степени, чем ей хотелось бы признать, у нее не укладывалось в голове, что кто-то оказался настолько озлобленным против нее, что у него поднялась рука поджечь ее любимый дворец. Но она, как я уже сказал, предпочла скрыть свои чувства за шутками. Сначала принялась поддразнивать Костильяреса, смеясь, обвиняла его в подстрекательстве к поджогу, который якобы был нужен ему потому, что он вообразил себя «вождем простого народа», а затем начала выискивать других возможных врагов, обегая взглядом сидевших у овального стола гостей. Она подтрунивала и над вами, дон Мануэль, утверждая, что вы затаили на нее обиду за то, что она часто встречается с вашими политическими противниками. Подшучивала она и над графиней-герцогиней, говоря, что та навсегда останется ее соперницей во всем, что касается покровительства комическим актерам, тореро и поэтам. И вдруг повернулась в мою сторону, наши глаза встретились, и по легчайшему движению ее губ я прочитал — уверен, что прочитал правильно, — обращенные ко мне слова: «А тебе, Фанчо, не нужны даже горящие факелы; чтобы покончить со мной, у тебя есть твои фиолетовые и зеленые краски, но ты это сделаешь только тогда, когда я сама попрошу об этом, правда?» Я растерялся, ведь другие тоже могли догадаться, о чем она говорила, и к тому же сам не мог понять, насколько это было шуткой, а насколько это надо было принимать всерьез. После этого эпизода я замкнулся в себе и до конца ужина больше не вслушивался в разговоры за столом. Я только наблюдал за ней, смотрел, как она поворачивается то в одну, то в другую сторрну, как жестикулирует и смеется, и без конца спрашивал себя, откуда взялась эта нелепая идея о яде, которой она явно была одержима.