— Конечно-конечно. Раз нужно, куда же деваться. — Под воздействием спокойного, уверенного тона «профессора» к хозяину квартиры уже возвращалась былая уверенность в себе.
— Прошу прилечь на кровать, — пригласил Могилевский. — Лучше на живот, и приспустите брюки.
Хозяин безропотно выполнил указание «доктора».
— Сейчас примете легкий укольчик, и, думаю, уже через полчаса почувствуете себя лучше, выделения прекратятся. А через неделю сможете снова приступать к завоеванию женских сердец…
— Нет уж, впредь буду осторожнее…
— Вот. Хорошо. Теперь полностью расслабьтесь. Сейчас будет немножко больно. Придется потерпеть…
— Господь терпел и нам велел…
Хозяин послушно выполнял все команды. После укола успел перевернуться, надеть брюки, сесть в кресло, после чего, будто спохватившись, вдруг со странной многозначительностью посмотрел на «доктора», растерянно перевел взгляд на Эйтингона. Он что-то хотел сказать, но вместо слов губы выдали бессвязное мычание. «Пациент» медленно сполз с кресла, завалился на бок, как бы пытаясь оказаться подальше от своих гостей и противостоять чему-то. Видно было, как силы оставляют его. Появилась сильнейшая, на грани удушья, одышка. Он пытался хватать воздух ртом. Лицо начинало синеть.
Мужчина страшно мучился, но был парализован и не мог ни крикнуть, ни двинуть рукой или ногой. Жили только глаза, и они смотрели на Эйтингона и Могилевского с таким немым укором, что оба отвели взгляд в сторону. Когда через минуту они отважились вновь посмотреть на своего «пациента», с ним уже было все кончено.
«Гости» сгребли в сумку все, что находилось на столе. Поправили скатерть. Рюмки и спиртное возвратили в буфет, тщательно протерев все салфеткой. Убедившись, что никаких следов пребывания посторонних в квартире не осталось, Эйтингон и Могилевский вышли из квартиры. Дверь защелкнулась на английский замок.
— Давно я не чувствовал себя так неуютно, — признался Эйтингон, когда они оказались на улице. — Что делать, это борьба. Не на жизнь, а на смерть. Если не мы их, то они нас. Третьего не дано…
— Это верно, — согласился Могилевский.
— Надо обязательно дать знать судмедэкспертам про диагноз нашего «пациента» по венерическому заболеванию. Об остальном пускай гадают его хозяева…
На следующий день поступила информация о кончине иностранца. Позднее Эйтингон по секрету поделился с Могилевским, что убитый по фамилии (или по кличке) Сайенс являлся агентом американской разведки. По его словам, он некоторое время сотрудничал с НКВД, но засветился и был снова перевербован. Его ликвидация была осуществлена по личному распоряжению начальника контрразведки Смерш Абакумова. Генералу не понравилось, что шпион без ведома органов советской госбезопасности пошел на контакт с американским посольством. Шла война, а у нее своя дипломатия.
Сомнений в естественности смерти Сайенса не возникло. К огромному удовлетворению Могилевского, опытные эксперты следов применения курарина не установили, зато зафиксировали, что покойный страдал гонореей. В заключении патолого-анатомического исследования значилось, что причиной смерти явился артериосклероз, и на том все проверки закончились. Похоронили иностранца почему-то в Пензе.
Так открылась новая страница профессиональной биографии Григория Моисеевича — негласное сотрудничество с оперативниками из контрразведки. Его начали привлекать к непосредственному участию в проводимых ими операциях по физическому устранению неугодных лиц. Само собой, никого из сотрудников лаборатории в эту сферу деятельности он никогда не посвящал. Сознание своей сопричастности к чему-то особо важному, исходящему от самых высоких инстанций, сразу же подняло Григория Моисеевича в его собственных глазах.
Что же до обстановки в лаборатории, то для проведения экспериментов по проверке эффективности действия ядов не требовалось ни приговоров, ни решений внесудебных особых совещаний, ни даже постановления следственного органа. Гарантом «законности» выступал комендант НКВД Блохин. Как уже отмечалось, никто из «исследователей» не должен был располагать о них никакими сведениями. Подопытные, по свидетельству ближайшего порученца коменданта П. А. Яковлева, как правило, отбирались и поступали из камер Бутырской тюрьмы.
В общем-то это вполне объяснимо. Бутырки в те годы представляли собой гигантский пересыльный пункт. Ее камеры были переполнены и никогда не пустовали. Помимо собственно московских, сюда свозили людей со всего Подмосковья и всех близлежащих областей после осуждения. Одних — для отправки эшелонами на пополнение бесчисленных лагерей ГУЛАГа. Других, осужденных к высшей мере «социальной защиты», — в камеры смертников.
Во многих протоколах допросов по делу Могилевского отмечается, что из Бутырок в лабораторию НКВД доставляли главным образом уголовников. Насколько это соответствовало действительности и кого причисляли на пересылке к этим самым уголовникам, разобраться сейчас совершенно невозможно. Скорее всего, так говорили, чтобы предстать перед следователями пятидесятых годов в более безобидном виде. Известно, что так называемые уголовные элементы — убийцы, насильники, грабители — не вызывают такого сочувствия, как незаконно репрессированные по политическим мотивам. Кто-кто, а уж сотрудники органов НКВД хорошо знали, что среди последних по крайней мере добрая половина ни в чем не повинные жертвы произвола. И согласитесь, одно дело говорить, пусть даже в официальной обстановке, с человеком, отправлявшим на смерть отбросы общества, исполнявшим приговор суда, иное — с тем, кто лишал жизни тех, кто заведомо не совершал никаких преступлений, не причинил стране и ее народу никакого вреда. Во всяком случае, те, кто доставлял Могилевскому «птичек» — работники 2-го спецотдела НКВД Петров, Баштаков, Герцовский, Калинин, Балишанский, Подобедов и другие, — впоследствии, давая показания, упирали на то, что в качестве этого «человеческого материала» использовались преимущественно уголовные элементы. Ну а проверять достоверность информации в лаборатории никогда не было принято. И опровергнуть ее сейчас невозможно.
Глубоко внутри себя обреченных жалели многие. Чаще всего чисто по-человечески. В конце концов, сотрудники НКВД прекрасно сознавали, что в любой момент каждый из них может оказаться точно в таком же положении. Но совесть удобная, оказывается, штука: если от нее нельзя избавиться, то ее можно приглушить. Скажем, не проявлять интереса к тому, что кроется за переводом заключенных из камер смертников в ведение какой-то специальной лаборатории. Замечу, в лабораторию отправляли людей, расстрельных приговоров в отношении которых никто не отменял. Для любого тюремного служащего совершенно ясно, что такой перевод означает одно направление — к месту приведения приговора в исполнение. Форма лишения жизни — вопрос, можно сказать, технический. В некоторых странах до сих пор смертники даже сами выбирают способ казни: расстрел, электрический стул, отравление.
Примерно такое же отношение к испытуемым существовало и в лаборатории. Стремление представить поступивший «материал» обычными уголовниками существовало и в сознании самих экспериментаторов. Им тоже сподручней было видеть в поступившем из тюремных камер «материале» не заклейменных официальной пропагандой «врагов народа», а насильников, грабителей и убийц. И относиться к ним можно соответственно. Можно даже в определенной ситуации представить себя этаким санитаром общества, очищающим его от самых закоренелых и опасных преступников. Так что истинное лицо жертвы никого не интересовало. Что же до того, что большинство обреченных на неминуемую смерть «пациентов» явно не тянуло на образ потенциального убийцы, в расчет принимать было вовсе не обязательно. Внешность, как говорят, обманчива. Ну а определенной гарантией сохранения в тайне действительных сведений об испытуемых служил строгий запрет на малейшее проявление любопытства по этому поводу.