— С дочерью я маялась — ты таскался, внук подыхает — ты
таскаешься. Предателем был, предателем остался, — говорила бабушка,
перебирая коробки конфет, многие из которых покоробились от долгого лежания и
годились теперь только лечащим врачам. — И машина у тебя желтая. Желтый
цвет — цвет предательства, какую ж ты еще мог выбрать, иуда тульский? Неделю
назад сказала, что сегодня ехать к гомеопату, но как же! Тебе твои интересы
превыше всего! Ничего, возмездие за все есть. Бог даст, это будет последняя
твоя рыбалка. Может, отравишься консервами своими, они, поди, еще с Первой
мировой войны заготовлены.
— Нин, ну я обещал Леше, — не то чтобы виновато,
но как бы сомневаясь в своей правоте, сказал дедушка и, помолчав секунду,
уточнил: — Еще месяц назад.
В дверь позвонили.
— Открой, Нина, это Леша!
Протерев рукавом густо заштопанного на локтях халата
выбранную для гомеопата коробку конфет, бабушка пошла открывать.
— Сейчас так пошлю этого Лешу, что дорогу
забудет… — приговаривала она, возясь с замком. Он барахлил и часто
заскакивал.
— Здравствуйте, Нина Антоновна. Можно? — спросил
Леша, пенсионер, с которым дедушка подружился, когда тот еще работал портным в
ателье на первом этаже нашего дома.
— Нельзя! Видеть вас, садистов, в доме своем не хочу!
Рыбаки… Палачи вы! Страсть к убийству покоя не дает, не знаете, как утолить.
Человека убить боитесь, так хоть рыбину изничтожить. Такие же трусы, как вы,
придумали эту рыбалку.
— А сама-то рыбку кушаешь! — поддел бабушку дед,
подмигнув вошедшему Леше. В его присутствии он всегда становился смелее.
— Подавись ты своей рыбой! Я даю ее ребенку, а сама ем
только потому, что у меня больная печень, мне нельзя мяса. Ты о моем здоровье
никогда не думал. Если бы хоть часть времени, что ты уделяешь своей машине и
своей рыбалке, ты уделял мне, я была бы Ширли Маклейн!
Леша, привычный к такого рода сценам, молча присел на
дедушкин диван и оперся подбородком на сложенный спиннинг.
— Десять лет назад просила зубы мне сделать. Сделал?
Один раз на рентген отвез. На, посмотри, что теперь! — Бабушка показала
дедушке зубы, торчавшие в разные стороны редкими полусгнившими пеньками. —
Как в машине что зашатается, поди, сразу колупать ее едешь! Чтоб ты разбился на
машине своей!
— Пошли, Леш, — сказал дедушка, подхватывая с пола
удочки и рюкзак.
Бабушка стояла рядом, и, надевая рюкзак на плечо, он задел
ее.
— Толкай, толкай! — заголосила бабушка и пошла
следом за дедушкой до самого лифта. — Судьба тебя толкнет так, что не
опомнишься! Кровью за мои слезы ответишь! Всю жизнь я одна! Все радости тебе, а
я давись заботами! Будь ты проклят, предатель ненавистный!
Захлопнув за дедушкой дверь, бабушка вытерла выступившие
слезы и сказала:
— Ничего, Сашенька, на метро доедем. Пусть он подавится
помощью своей, все равно никогда не дождешься.
— А зачем нам гомеопат? — спросил я.
— Чтоб не сдохнуть! Не задавай идиотских вопросов.
В дверь опять позвонили.
— Забыл что-нибудь, поц старый… — пробормотала
бабушка. — Сейчас так пошлю… Кто там?
— Я, Нина Антоновна, — послышался из-за двери
голос медсестры Тони.
Похожая в своем белом халате на бабочку-капустницу, Тоня
приходила каждую неделю и брала у меня на анализ кровь из пальца. Потом эти
анализы бабушка показывала специалистам, чтобы установить какую-то «динамику».
Динамики не было, и Тоня приходила уже не первый месяц.
— Тонечка, солнышко, здравствуйте! — заулыбалась
бабушка, быстро спрятав конфеты для гомеопата под газету и только после этого
открыв дверь. — Ждем вас, как света в окошке. Заходите.
Раскрыв на столе специальную сумку, Тоня достала пробирки и
обмахнула мне палец наспиртованной ватой.
— Что это вы, Нина Антоновна, вроде плакали? —
спросила она, продувая стеклянную трубочку.
— Ах, Тонечка, как не плакать от такой жизни! —
пожаловалась бабушка. — Ненавижу я эту Москву! Сорок лет ничего здесь,
кроме горя и слез, не вижу. Жила в Киеве, была в любой компании заводилой,
запевалой. Как я Шевченко читала!
Душе моя убогая, чого марно плачешь?
Чого тоби шкода? Хиба ты не бачишь,
Хиба ты не чуешь людского плачу?
То глянь, подывися. А я полечу.
Хотела актрисой быть, отец запретил, стала работать в
прокуратуре. Так тут этот появился — артист из МХАТа, с гастролями в Киев
приехал. Сказал — женится, в Москву увезет. Я и размечталась, дура
двадцатилетняя! Думала, людей увижу, МХАТ, буду общаться… Как же!
Тоня уколола мне палец и стала набирать кровь в капиллярную
трубочку. Бабушка, вытирая слезы, продолжала:
— Впер меня в девятиметровую комнату, и сразу ребенок…
Алешенька, чудо мальчик был! Разговаривал в год уже! Больше жизни его любила.
Так война началась, этот предатель заставил меня в эвакуацию отправляться. На
коленях молила, чтоб в Москве оставил! Отправил в Алма-Ату, там Алешенька от
дифтерита и умер. Потом Оля родилась, болела все время. То коклюш, то свинка,
то желтуха инфекционная. Я с ног сбивалась — выхаживала, а он только по
гастролям разъезжал и ходил к соседям Розальским шашки двигать. И так все сорок
лет. Теперь вместо гастролей по концертам ездит, на рыбалку и общественной
работой занимается — сенатор выискался. А я, как всегда, одна с больным
ребенком. А ему что, Нинка выдержит! Ломовая лошадь! А не выдержит, так он себе
молоденькую найдет. За квартиру да за машину любая пойдет, не посмотрит, что
говно семидесятилетнее в кальсонах штопаных.
Тоня раскапала мою кровь по пробиркам и, прижав к моему
пальцу вату с йодом, стала собираться.
— Спасибо, Тонечка, простите, что расплакалась перед
вами, — сказала бабушка. — Но когда всю жизнь одна, хочется с
кем-нибудь поделиться. Постойте секундочку, я вам хочу приятное сделать, вы
столько нас выручаете. — С этими словами бабушка открыла заветный
холодильник и достала из него банку консервов. — Возьмите, солнышко, шпротов
баночку. Я понимаю, это мелочь, но мне так хочется вас отблагодарить, а ничего
другого у меня просто нету.