Я увидела в его глазах какое-то странное замешательство, почти испуг. А Шурочка аж вся засветилась, впитав в себя и это его чувство, и стала настоящей красавицей.
То есть с моей точки зрения она и всегда была недурна, но такой я ее до этого не знала. Это было настоящим чудом, перевоплощением в истинном смысле этого слово, а лучше сказать – метаморфозой.
В какой-то момент, поддавшись непроизвольному импульсу, она запустила руку в свою немыслимую прическу и одним движением освободила упавшие на плечи волосы. И в этом жесте было так много целомудренной чувственности, что у Дюма что-то случилось с голосом. На несколько секунд он потерял дар речи и покрылся потом.
Почувствовав и это, Шурочка сжалилась над ним и отпустила…
Я не преувеличиваю. Хозяйкой и госпожой в этот момент была здесь она. А знаменитый француз на несколько минут превратился в юношу, робкого и неопытного, смущенного неведомой ему до сей поры мощью молоденькой русской женщины, почти девочки. И я испытала настоящую гордость не только за свою подругу, но и за всех наших женщин, не столь прославленных и воспетых по всей Земле в стихах и прозе, как француженки, но имеющих в запасе такое оружие, которое не снилось ни одной тамошней диве.
И я не удивляюсь, почему наши барышни производят во Франции фурор, а на моей памяти уже было немало подобных случаев. И думаю, что наступит час, когда французские принцы, оседлав приземистых французских лошадок, толпами повалят в Россию в поисках удивительных русских принцесс, и лучшие французские барды тех времен прославят наших женщин на всю планету.
Согласитесь, и тут моя тетушка не ошиблась. Не знаю, каких принцев она имела в виду, но весь цвет французской живописи двадцатого века нашел свое счастье в союзе с русскими женщинами. А эти парни знали толк в красоте.
И это еще не конец! – воскликну я вслед за Екатериной Алексеевной. Потому что знаю – краше наших баб, извините за выражение, нет никого на свете.
Неудивительно, что мы с Шурочкой попали на этот ужин к Павлу Игнатьевичу. Дюма просто отказался идти туда без нас. И так вышло, что Шурочка оказалась от него по левую руку, а я – напротив. И то, что в конце этого обеда он решил задержаться в Саратове еще на несколько дней, явилось в большей степени Шурочкиной заслугой, и в какой-то степени – моей. Хотя и по другой, нежели с Шурочкой, причине.
Разговор за столом зашел о героической профессии Павла Игнатьевича. Дюма рассказал о своей дружбе с префектом парижской полиции, и выразил желание познакомиться с полицией российской. У него возникла идея провести ночь в российской тюрьме, но от этого его общими усилиями отговорили, пообещав взамен экскурсию по каторжным местам.
Потом разговор незаметно перешел на тему Булонского леса и на парижскую традицию совершать туда прогулки на лошадях.
– Наш лес хоть и не Булонский, – улыбнулась Шурочка, – но разбойников в нем не меньше чем в Арденском. Правда, Павел Игнатьевич?
Глаза у Дюма загорелись опасным огнем.
– О каких разбойниках вы говорите? – с жаром спросил он.
Дюжина бутылок российского шампанского сыграли в последующих событиях немалую роль. Павел Игнатьевич в результате несколько сгустил краски, расписывая злодеяния местных бандитов, а Дюма тут же выразил страстное желание совершить прогулку в места их обитания.
– А если нам доведется встретиться с вашими разбойниками… – воскликнул он неожиданно звонким молодым голосом, вытащил из-за пояса подаренные ему хозяином пистолеты и потряс ими в воздухе. – Я покажу им, где зимуют омары.
То ли это был каламбур, то ли он перепутал речных обитателей с морскими. Но русские поговорки ему очень нравились, он их старался запомнить и иногда употреблял в разговоре, хотя и не всегда к месту. Но согласитесь – это действительно задача не из легких для человека, который знает всего десяток-другой русских слов. Во всяком случае Шурочке это выражение настолько понравилось, что она употребляет его до сих пор.
Признаюсь, что за этот день я ни разу не вспомнила ни о смерти Кости Лобанова, ни о Петре Анатольевиче. Мои чувства не имели ничего общего с чувствами Шурочки, но согласитесь – встретиться с всемирно известным писателем – дело нешуточное. Тем более, что его «Граф Монте-Кристо» стал для меня незадолго до этого настоящим откровением.
Чем-то сам Дюма напомнил мне своих романтических героев. Это, наверное, естественно. В графе Монте-Кристо больше от автора, чем от неграмотного бедного моряка из французской провинции, особенно во второй половине романа. Уже не говоря о тех идеях, что занимают постаревшего Дантеса. Теперь я услышала их в авторском изложении, уже вне всякой связи с его романом. Тема преступления и наказания настолько занимала его, что он постоянно возвращался к ней. И пророчил большое будущее криминальному роману.
– Что может быть интереснее, – с жаром утверждал он, – чем проследить интеллектуальный поединок преступника и полицейского. Особенно если преступник и полицейский – личности неординарные. Как бы я хотел написать о человеке, совершившем гениальное преступление.
– А такое возможно? – спросила я.
– Разумеется.
– У нас принято думать, что гений и злодейство – вещи несовместные.
– Как? – Дюма на мгновенье задумался. – Возможно. Но это же и есть тема. Гений совершает злодейство и… перестает быть гением. Это его расплата за преступление. Или наоборот…
Некоторое время он сидел со взглядом, устремленным то ли в будущее, то ли в бесконечность собственного внутреннего мира, после чего воскликнул с тем самым видом, с которым древние восклицали «эврика!»:
– А лучше написать целый цикл романов о гениальном сыщике. Он как орешки щелкает самые замысловатые преступления. А читатель, затаив дыхание, следит за ходом его гениальной мысли.
С тем же жаром и энтузиазмом он говорил и на любые другие темы. Так при неосторожном упоминании гордости русского застолья – стерляжьей ухи, разразился громами и молниями:
– Я осмелюсь низвергнуть с пьедестала всеобщего кумира. Культ стерляди – не здоровая религия, а фетишизм.
Мясо ее – желтое, мягкое и безвкусное, которое сдабривают пресными приправами, якобы для того чтобы сохранить его первоначальный вкус; в действительности же причина кроется в том, что русские повара, принадлежащие к породе людей, обделенных воображением и, что хуже, лишенными органами вкуса, еще не сумели изобрести соус для стерляди.
И это при том, что, произнося это, за обе щеки уписывал пироги с визигой. С большим аппетитом.
Досталось от него в тот вечер и французским кулинарам:
– Дело в том, – объяснял он уже через несколько минут, – что наши повара страдают изъяном, совершенно противоположным тому, который присущ русским поварам; они обладают чересчур развитым органом вкуса, благодаря чему оказываются в плену собственных пристрастий – вещь для повара пагубная.
Повар, отдающий чему-то предпочтение, – гремел он на весь дом, – готовит для вас блюда, которые любит он, а не те, что любите вы. Поэтому, если вы заказываете то, что по вкусу именно вам, а не ему, он говорит про себя с ожесточением, которое развивается у слуг к хозяевам вследствие постоянной от них зависимости: «А-а-а, значит, ты любишь вот это? Ну что же, я приготовлю тебе твое любимое блюдо!»