Прежде всего она поняла, что брак с Реттом совсем не был
похож на брак с Чарльзом или Франком. Они уважали ее и боялись ее нрава. Они
выклянчивали ее расположение, и если это ее устраивало, она снисходила до них.
Ретт же не боялся ее, и она часто думала о том, что он не слишком ее и уважает.
Он делал то, что хотел, и лишь посмеивался, если ей это не нравилось. Она его
не любила, но с ним, конечно, было очень интересно. И самое интересное было то,
что даже во время вспышек страсти, которая порой была окрашена жестокостью, а
порой — раздражающей издевкой, он, казалось, всегда держал себя в узде, всегда
был хозяином своих чувств. «Это, наверное, потому, что на самом-то деле он
вовсе не влюблен в меня, — думала она, и такое положение дел вполне ее устраивало. —
Мне бы не хотелось, чтобы он когда-либо в чем-то дал себе полную волю». И
однако же мысль о такой возможности щекотала ее, вызывая любопытство.
Живя с Реттом, Скарлетт обнаружила в нем много нового, а
ведь ей казалось, что она хорошо его знает. Голос его, оказывается, мог быть
мягким и ласковым, как кошачья шерсть, а через секунду — жестким, хрипло
выкрикивающим проклятья. Он мог вроде бы откровенно и с одобрением рассказывать
о мужественных, благородных, добродетельных, подсказанных любовью поступках,
коим он был свидетелем в тех странных местах, куда его заносило, и тут же с
холодным цинизмом добавлять скабрезнейшие истории. Она понимала, что муж не
должен рассказывать жене таких историй, но они развлекали ее, воздействуя на
какие-то грубые земные струны ее натуры. Он мог быть страстным, почти нежным
любовником, но это длилось недолго, а через мгновение перед ней был хохочущий
дьявол, который срывал крышку с пороховой бочки ее чувств, поджигал запал и
наслаждался взрывом. Она узнала, что его комплименты всегда двояки, а самым
нежным выражениям его чувств не всегда можно верить. Словом, за эти две недели
в Новом Орлеане она узнала о нем все — кроме того, каков он был на самом деле.
Случалось, он утром отпускал горничную, сам приносил
Скарлетт завтрак на подносе и кормил ее, точно она — дитя, брал щетку и
расчесывал ее длинные черные волосы, так что они начинали потрескивать и
искрить. В другое же утро он грубо пробуждал ее от глубокого сна, сбрасывал с
нее одеяло и щекотал ее голые ноги… Бывало, он с почтительным интересом и
достоинством слушал ее рассказы о том, как она вела дела, выражая одобрение ее
мудрости, а в другой раз называл ее весьма сомнительные сделки продувным
мошенничеством, грабежом на большой дороге и вымогательством. Он водил Скарлетт
на спектакли и, желая ей досадить, нашептывал на ухо, что бог наверняка не
Одобрил бы такого рода развлечений, а когда водил в церковь, тихонько
рассказывал всякие смешные непристойности и потом корил за то, что она
смеялась. Он учил ее быть откровенной, дерзкой и смелой. Следуя его примеру,
она стала употреблять больно ранящие слова, иронические фразы и научилась
пользоваться ими, ибо они давали ей власть над другими людьми. Но она не
обладала чувством юмора Ретта, которое смягчало его ехидство, и не умела так
улыбаться, чтобы казалось, будто, издеваясь над другими, она издевается сама
над собой.
Он научил ее играть, а она почти забыла, как это делается.
Жизнь для нее была такой серьезной, такой горькой. А он умел играть и втягивал
ее в игру. Но он никогда не играл как мальчишка — это был мужчина, и что бы он
ни делал, Скарлетт всегда об этом помнила. Она не могла смотреть на него сверху
вниз — с высоты своего женского превосходства — и улыбаться, как улыбаются
женщины, глядя на взрослых мужчин, оставшихся мальчишками в душе.
Это вызывало у нее досаду. Было бы так приятно чувствовать
свое превосходство над Реттом. На всех других мужчин она могла махнуть рукой,
не без презрения подумав: «Что за дитя!» На своего отца, на близнецов Тарлтонов
с их любовью к поддразниванию и ко всяким хитрым проделкам, на необузданных
младших Фонтейнов с их чисто детскими приступами ярости, на Чарльза, на Фрэнка,
на всех мужчин, которые увивались за ней во время войны, — на всех, за
исключением Эшли. Только Эшли и Ретт не поддавались ее пониманию и не позволяли
помыкать собой, потому что оба были люди взрослые, ни в том, ни в другом не
было мальчишества.
Она не понимала Ретта и не давала себе труда понять, в нем
было порой нечто такое, что озадачивало ее. К примеру, то, как он на нее
смотрел, когда думал, что она этого не видит. Внезапно обернувшись, она вдруг
замечала, что он наблюдает за ней, и в глазах его — напряженное, взволнованное
ожидание.
— Почему ты на меня так смотришь? — однажды
раздраженно спросила она его. — Точно кошка, подстерегающая мышь!
Но выражение его лица мгновенно изменилось, и он лишь
рассмеялся. Вскоре она об этом забыла и перестала ломать над этим голову, как и
вообще над всем, что касалось Ретта. Слишком уж он вел себя непредсказуемо, а
жизнь была так приятна — за исключением тех минут, когда она вспоминала об
Эшли.
Правда, Ретт занимал все ее время, и она не могла часто
думать об Эшли. Днем Эшли почти не появлялся в ее мыслях, зато по ночам, когда
она чувствовала себя совсем разбитой от танцев, а голова кружилась от выпитого
шампанского, — она думала об Эшли. Часто, засыпая в объятиях Ретта при
свете луны, струившемся на постель, она думала о том, как прекрасна была бы
жизнь, если бы это руки Эшли обнимали ее, если бы это Эшли прятал лицо в ее черные
волосы, обматывал ими себе шею.
Однажды, когда эта мысль в очередной раз пришла ей в голову,
она вздохнула и отвернулась к окну — и почти тотчас почувствовала, как могучая
рука Ретта у нее под головой напряглась и словно окаменела, и голос Ретта
произнес в тишине:
— Хоть бы бог отправил твою мелкую лживую душонку на
веки вечные в ад!
Он встал, оделся и вышел из комнаты, несмотря на ее
испуганные вопросы и протесты. Вернулся он лишь на следующее утро, когда она
завтракала у себя в номере, — вернулся пьяный, мятый, в самом
саркастическом настроении; он не извинился перед ней и никак не объяснил своего
отсутствия.
Скарлетт ни о чем его не спрашивала и держалась с ним
холодно, как и подобает оскорбленной жене, а покончив с завтраком, оделась под
взглядом его налитых кровью глаз и отправилась по магазинам. Когда она
вернулась, его уже не было; и появился он снова лишь к ужину.
За столом царило молчание, Скарлетт старалась не дать воли
гневу — ведь это был их последний ужин в Новом Орлеане, а ей хотелось поесть
крабов. Но она не получала удовольствия от еды под взглядом Ретта. Тем не менее
она съела большущего краба и выпила немало шампанского. Быть может, это
сочетание возродило старый кошмар, ибо проснулась она в холодном поту, отчаянно
рыдая. Она была снова в Таре — разграбленной, опустошенной. Мама умерла, и
вместе с ней ушла вся сила и вся мудрость мира. В целом свете не было больше
никого, к кому Скарлетт могла бы воззвать, на кого могла бы положиться. А
что-то страшное преследовало ее, и она бежала, бежала, так что сердце,
казалось, вот-вот разорвется, — бежала в густом, клубящемся тумане и
кричала, бежала, слепо ища неведомое безымянное пристанище, которое находилось
где-то в этом тумане, окружавшем ее.