— Поэт жив еще?
— Жив, собака, — равнодушно сказал дядька Жорж и тоже выпил.
Все эти годы соседом отставного прапорщика был бранчливый старик Ожгибесов. Печальной особенностью старика было то, что он враждовал со всей улицей, да и вообще считался помешанным, что, в общем, соответствовало истине. У него была какая-то сложная психическая болезнь, со своим ученым названием, но все соседи называли его “поэтом”, поскольку одним из проявлений этой душевной хвори являлось неудержимое стремление к писанию слов и подыскиванию случайных созвучий.
Как-то, подойдя к маленькому Ване, Поэт сказал многозначительно и раздельно:
— Революция — рёв о Люции. Чуешь, отрок? Люцию расстреляли чекисты, а муж ревет. Помни!
Это, казалось бы, совершенно нелепое разъяснение по закону многих дурацких фраз накрепко въелось в сознание Прозорова, и спустя годы иногда всплывало из неведомых глубин, начиная неотвязно крутиться в голове в самые неподходящие минуты.
Поэта любили пчелы и птицы, и когда он, бывало, ползая на четвереньках по картофельным бороздам, рвал сурепку, на плечи к нему садился петух, косил круглым глазом, утробно воркотал и время от времени, не слезая со спины, склевывал с ботвы колорадского жука.
Зато коты при встрече с ним шипели и выгибали ощетиненные хребты, а, завидев в переулке его рыжую голову, собаки рвались с цепей и захлебывались лаем, точно перед ними проводили пахнущего берлогой медведя.
Поэт чувствовал агрессию мира, направленную лично против него и защищался в меру своих сил. Повсюду во дворе у него, — под окнами, возле ульев, вдоль забора, перед крыльцом установлены были “мины”, так называл он листы ржавой жести, собранные им со всей округи и хитрым способом уложенные на колышки так, что при малейшем касании они рушились наземь и гремели. Птица ли ворона, соседский ли кот, просто проехавшая машина — все это вызывало страшный предупредительный грохот, и тогда Ожгибесов приникал к щели и готовился к отражению атаки. Жил он тревожной и чуткой жизнью, полной всевозможных опасностей и неожиданностей.
Еще одной особенностью его болезни был постоянный любовный роман, вымышленный им; роман, переходивший с женщины на женщину, причем сам он даже не замечал, что менялись героини этого романа, чувство его горело одинаково ровно и жарко. Вдруг воображалось ему, что продавщица овощного отдела делает ему какие-то тайные знаки, и тогда вся жизнь его начинала подчиняться логике этих надуманных отношений. Он опасался ее мужа — совершенно, кстати, безвредного человека, которого соседи метко прозвали Толик-алкоголик, а, входя в магазин, сдвигал брови и щурил глаза, смотрел на продавщицу боковым зрением и тоже посылал ей некие знаки, сжимая и разжимая за спиной кулак… Любовь эта прошла сама собою, нечувствительно вытесненная новым увлечением.
Найдя как-то возле своей калитки выброшенную кем-то треснутую щетку с начесанным клоком длинных русых волос, он тоже принял это за тайный знак. Волосы после тщательного и всестороннего исследования с использованием технических средств, то есть увеличительной линзы с восьмикратным разрешением, были им идентифицированы с личностью почтальонши Зои Тимохиной, уложены в отдельный конверт и запечатаны.
Ожгибесов внимательно и подчеркнуто открыто следил за всеми перемещениями дядьки Жоржа. Дело в том, что еще одной неприятной чертой болезни было убеждение Поэта в том, будто его владениям угрожают захватнические планы соседей. Каждое утро, померив рулеткой периметр забора, он неизменно убеждался, что за ночь дядька Жорж каким-то образом ухитрился еще раз передвинуть общее ограждение внутрь его, Ожгибесова, территории.
— Кричи, сволочь! — беззлобно ругался в ответ дядька Жорж, даже и не глядя в сторону оппонента. — Кричи… Собака.
Поэт отгораживался от обезумевшего человечества и надеялся его надолго пережить, упорно создавая свой собственный мир, автономную среду обитания, в которой должно существовать все необходимое — земля, приносящая злаки и корнеплоды, вода с ее рыбными запасами, лес как поставщик дров, птицы и зверя… Ну а воздух… Воздухом поневоле приходилось пользоваться общим.
Земли собственной, огороженной, было у него тридцать соток. Но поскольку жил он на окраине цивилизации и за забором простиралось уже чистое поле, принадлежащее совхозу “Рассвет”, то Ожгибесов потихоньку осваивал и эти ничейные просторы, засеивая их по краю подсолнечником, хреном, кукурузой, укропом и всякой прочей неприхотливой, но полезной растительностью. С землей было все в порядке, но вот с водными ресурсами получалось не совсем то, что он планировал. На северо-востоке своего надела, сразу же за кустами крыжовника, он вырыл довольно обширный пруд и населил его парочкой сонных карпов, специально купленных в отделе “Живая рыба”.
— Плодитесь и размножайтесь! — воздев к небу руки, торжественно произнес Поэт, запустил парочку в пруд и потом долго еще, до самого захода солнца сидел на берегу, глядя на тихие воды, где в данный миг таинственно зарождалась новая жизнь. Время от времени со дна на поверхность поднимались пузырьки воздуха и тогда лицо Поэта светлело…
Всю весну терпеливо ждал он, пока, по его подсчетам, рыба расплодится в изобилии и можно будет наладить ее лов, но к досаде его, сколько ни просиживал он с удочкой и сколько ни закидывал сеть, — ни одной рыбины поймать ему не удалось, зато в самом озерце и в разросшихся вокруг камышах в чудовищных количествах размножилась земноводная тварь. И когда Поэт по излюбленной своей привычке начинал в углу двора готовить себе обед, то есть — разведя небольшой костер, жарить насаженное на веточку ивы сало, то буквально через пять минут, привлеченные запахом горелого жира, к костру со всех сторон ковыляли молчаливые пучеглазые лягушки, собирались кружком, сидели, ждали чего-то…
— Жив, собака, — повторил дядька Жорж. — Совсем свихнулся… Библию где-то добыл — всю в золотых застежках… Скорее всего, в церкви украл. Теперь всей улице от него покоя нет, проходу не дает. И главное, шпарит наизусть!.. “Аки, паки, еже бысть…” Да вон он прется, легок на помине. Пойду, калитку припру…
— Я у тебя поживу некоторое время, — вопросительным тоном произнес Прозоров. — До выяснения, так сказать, обстоятельств… Только ты пока — никому ни слова.
— Живи, — равнодушно ответил дядька Жорж, поднимаясь. — Вон в той комнате и живи… Я, Вань, теперь совсем один, стало быть… Эх, Андрюша, Андрюша… — Лицо старика неожиданно сморщилось, он махнул рукой и, сутулясь, пошел к двери.
— Ничего, батя, — тихо сказал ему вслед Прозоров. — Ничего…
Он стал у окна, наблюдая за тем, как сошлись у калитки два старика, как дядька Жорж уперся ногой в нижний ее край, не давая проникнуть во двор огненно-рыжему проповеднику, который что-то вдохновенно кричал, тыча пальцем в ясное небо…
Прозоров открыл форточку и именно в этот миг докатилось до улицы Розы Люксембург эхо дальнего взрыва…
— Слышал?! — кричал Ожгибесов. — Близится конец мира сего! Ясное небо громами возговорило, скоро и камни возопиют!.. Покайся, Георгий!