С неба падал легкий дождь, но дувший с востока, из-за реки, ветер и густые кроны отклоняли капающую воду. Редкие струйки стекали между берез, но там, где сидел Ройвен, было сухо. Впрочем, личный комфорт его совершенно не заботил. Ройвен думал о том, что случилось здесь более шестидесяти лет назад, и снова вспоминал те истории, что знал наизусть. Он слышал пение мелких птах и крик совы. Его это не удивляло, потому что место издавна, еще до тех событий, о которых Ройвен вспоминал, называлось Совиным лесом. Удивительно было другое: за весь день сова подала голос только раз, утром. А еще сюрпризом стало птичье пение. Ему говорили, что птицы здесь не живут — не строят гнезда и не откладывают яйца — после тех страшных событий. Они порхали невысоко над землей, садились ненадолго на ветку, выдавали трель и улетали. Наблюдая за ними, Ройвен не находил объяснений такому поведению. Как могут они столь беззаботно радоваться жизни? Неужели не знают, что это за место? Неужели не понимают, что здесь на всем лежит проклятие массовой смерти?
За спиной зазвонил телефон. Ответ занял несколько секунд, и покров тишины снова опустился и на него, и на деревья.
В тишине всегда включалось воображение. Его не интересовал Михаил, стоявший где-то неподалеку, метрах в пятидесяти от него, прижавшись спиной к стволу дерева, над кучкой окурков. Он не пытался представить, как будет сопротивляться и кричать албанец, которого Михаил приведет завтра на склад. И даже не задумывался о последствиях принятого Михаилом звонка.
Ройвен как будто видел их, оживших призраков его мыслей. Они спасались бегством. Героизм одних и паника многих определяли его существование. Он был их созданием, их порождением. Неясные фигуры перемещались, как будто плыли над землей то быстро, то мучительно медленно, просачиваясь мимо крепких стволов елей и колышущихся ветвей берез. Для него они были так же реальны, как лес. Казалось, стоит лишь протянуть руку — и дотронешься. Страшная, жуткая, рвущая душу картина. В окружающей тишине слышался вой собак, выстрелы, сирены.
Здесь, в Совином лесу, хранилось наследство Ройвена Вайсберга. Он не знал, что сделанный со спутника снимок этого места был отправлен приложением в здание, известное как ДВБ, и что фотография запечатлела серо-белый холмик. Такой холмик находился сейчас и неподалеку, метрах в восьмидесяти от него, но его скрывали ели и березы. Для Ройвена история, имевшая начало, была ценна только в том случае, если имела и конец. Он знал ее от начала до конца.
Эту историю ему рассказывали много раз. Она стала кровью, бегущей по его жилам. Он сам был ее ребенком, знал каждую строчку, каждый эпизод. Маленьким мальчиком он плакал у бабушки на плече, когда она рассказывала ему об этом.
И вот теперь Ройвен рассказывал ее себе. Рассказывал так же, как это сделала бы она, с самого начала. Над ним шумели деревья и пели птицы, на него падал дождь. Это была история Анны, и он знал, что никогда, до самой смерти, не сможет забыть ее или избавиться от нее. Не сможет и не захочет.
* * *
Однажды летним утром 1942-го нам сказали приготовиться покинуть Влодаву. Большинство наших уже уехали в предыдущие четыре месяца, но куда они попали, мы не знали. Домой нас не пускали, так что жить приходилось в синагоге и вокруг нее. Место это обнесли оградой, отделив от поляков, так я узнала, что мы — евреи, что мы не такие, как другие, что мы — недочеловеки.
Я не знала, куда мы поедем. Если среди нас и были такие, кто знал что-то, они не рассказывали. Я верила всему, что мне говорили. Нам сказали, что каждый может взять по одному чемодану или сумке, и в последний час перед отъездом все — мужчины, женщины, дети — собирали самое ценное, старики зашивали в подкладку пальто золотые монеты, а старухи выковыривали брильянты из ожерелий, колец и брошей и прятали в одежду.
В синагоге постоянно не хватало продуктов, и в то утро мы, кажется, не завтракали и отправились в путь голодными и уже усталыми.
После того как нас построили и пересчитали, офицер сказал, что мы пойдем в пересыльный лагерь, а оттуда нас отправят на новое местожительство, в Украину. Проходя по улицам, некоторые из нас заметили, что дома, где они жили, уже заняты поляками.
Мы держались вместе — я, папа и мама, два моих младших брата и старшая сестра, родители папы и отец мамы, три моих дяди и две тети. Мы надели наши лучшие одежды. Впереди колонны ехал на белом коне офицер, сзади — тоже немцы на лошадях, а по бокам шли пешие украинские солдаты. За мостом через Влодавку была деревня Орчовек. Я никак не ожидала, что деревенские встретят нас так, но за почти два года, что мы прожили возле синагоги и не видели поляков, многое изменилось.
Люди стояли по обе стороны дороги, как будто их предупредили, что мы будем идти. Они кричали на нас, бросали в нас камни и грязь, оскорбляли. До войны, когда не было занятий, я часто работала у отца в часовой мастерской. Среди тех, кто стоял вдоль дороги, я узнавала людей, которые приносили в ремонт часы. Они благодарили его за работу и нередко просили подождать с оплатой. Я не понимала, почему нас ненавидят. В моего отца плеснули отходами. Грязь попала на шарф, который мне подарили на восемнадцатилетие. Я посмотрела на немецких офицеров, но они вовсе не собирались нас защищать, а только смеялись.
За Орчовеком, где дорога поворачивала на восток, к деревне Собибор, конный офицер повел нас к железнодорожной ветке, которая шла к Хелму. Помню, что в конце лета 1942-го часто шли дожди. Дорога была разбитая. Я оказалась одной из немногих, кто надел лучшие туфли, и одной из многих, кто потерял обувь в грязи и шел по лужам босиком.
Те, кто постарше, не поспевали за офицером на белой лошади, и те, кто помоложе, помогали им, поддерживали, но некоторым все равно приходилось бросать чемоданы на дороге. Я помогала родителям отца, братья помогали дедушке, а сестра, хотя и болела полиомиелитом, помогала нашим тетям. Немцы покрикивали на отстающих, а кого-то даже подгоняли плетками.
Потом подошел состав. Увидев вагоны, я подумала, что в них перевозят скот — они были грязные и ужасно воняли. Я сказала, что на восток нас наверняка повезут в других, но отец почему-то не засмеялся, хотя и был человеком веселым и никогда не унывал, даже в синагоге.
Мы шли по лесной дороге часа два. Офицер на белом коне выкрикнул какой-то приказ, и украинцы стали сгонять нас прикладами в кучу. Я подумала, что мы прибыли в пересыльный лагерь. Он был большой, и его окружала колючая проволока с вплетенными в нее еловыми ветками, так что видны были только крыши каких-то зданий и караульные вышки с солдатами и пулеметами. Я заметила, что пулеметы смотрят на нас. Но разве мы — старики, женщины, девчонки — могли представлять какую-то угрозу для вооруженных солдат? Что мы могли им сделать?
Я была такая наивная. Может быть, и к лучшему.
Нас построили у ворот. Пять шеренг по двадцать человек в каждой. Женщины с детьми впереди, мужчины позади. Мама попыталась поцеловать папу в щеку, но украинский солдат отогнал ее прикладом. Папа сказал что-то, но я не расслышала.