— Смотря как на это смотреть, — сурово заметил следователь. — Одни в этом могут видеть ошибки, которые случаются с каждым командиром, а другие — вражескую работу. Но мы еще к этому вернемся… А что это за личные обиды, о которых вы говорили на предыдущем допросе?
— Их было немало. Как вам известно, перед началом боев у озера Хасан я был начальником штаба Дальневосточного фронта, а потом командовал корпусом, разгромившем японцев. Когда фронт был ликвидирован, мне доверили 1-ю отдельную Краснознаменную армию. И вдруг, снимают! Я страшно обиделся, и считал, что это сделано с подачи заместителей наркома обороны Кулика и Мерецкова, с которыми у меня сложились неприязненные отношения еще в Испании. А чего стоило исключение моего имени из числа руководителей Халхин-Гольской операцией! В те дни я возглавлял фронтовое управление, которое осуществляло координацию действий советских и монгольских войск, больше того, за эту работу мне было присвоено звание Героя Советского Союза — и вдруг, в изданном в 1940 году официальном описании операции я не нахожу своего имени. Как будто я там и не был!
Следователь оторвал глаза от мелко исписанных листов протокола и, быть может, впервые в жизни сочувственно посмотрел на подследственного: ведь не дурак же этот генерал-полковник, но слеп и глух, как несмышленый ребенок. Неужели он не понимал, что и снятие с командования армией, и, особенно, исключение из числа руководителей боев на Халхин-Голе было серьезнейшим звонком, а проще говоря, предупреждением о грядущем аресте?! Но с другой стороны, если и понимал, то что мог сделать? Из страны Советов не сбежишь… Граница на замке. А замок вешали такие же, как этот Штерн.
— Ну, хорошо… С личными обидами все ясно. А как понимать ваши показания об излишней болтливости? — вернулся к бумагам следователь.
— Очень просто. В разговорах с сослуживцами, особенно с начальником ВВС генерал-лейтенантом Рычаговым и помощником начальника Генштаба по ВВС генерал-лейтенантом Смушкевичем я высказывал недовольство фактами необоснованных арестов в 1937–38 годах.
— Почему вы не говорите ни слова о своей вражеской работе в Красной Армии? — нажал на Штерна следователь.
— А я такой работы не вел! — отрезал Григорий Михайлович.
Такая решительная позиция очень не нравилась следователю — от него требовали признательных показаний, и он отдал Штерна «в работу». Что это была за «работа», мы еще узнаем, правда, через много лет, а пока что результаты этой «работы» появились почти немедленно.
21 июня 1941 года, за несколько часов до нападения Германии на Советский Союз, Штерну предъявили обвинение в том, что он «является участником антисоветской заговорщической организации, проводил подрывную работу по ослаблению военной мощи Советского Союза, а также занимался шпионской работой в пользу иностранных разведывательных органов». Штерн все отрицал. И тогда его снова отдали «в работу».
27 июня начальник следственной части майор Влодзимирский и старший лейтенант Зименков организовали очную ставку Героя Советского Союза Штерна с дважды Героем Советского Союза Смушкевичем. Яков Владимирович блестяще проявил себя в Испании, командовал авиагруппой на Халхин-Голе, был начальником, а затем генеральным инспектором ВВС Красной Армии, короче говоря, его знала и любила вся страна, но он тоже оказался на Лубянке. Ему бы воздушную армию, а Штерну — стрелковый корпус, и — в дело, на фронт, немцы-то наступают, почти не встречая сопротивления, но вместо этого их держат во внутренней тюрьме и без конца таскают на допросы.
А теперь еще и очная ставка. У Смушкевича первым делом спросили, в чем он признает себя виновным.
— В том, что являлся участником заговора против советской власти в Красной Армии и что был германским шпионом.
— А Штерн?
— Он — тоже. Я с ним находился в непосредственной связи.
— Правду ли говорит Смушкевич? — поинтересовались у Штерна.
— Да, — подтвердил Штерн. — Я, действительно, являлся участником военного заговора.
— Были ли вы, Смушкевич, связаны со Штерном по шпионской работе?
— Да, Штерн, так же, как и я, являлся германским шпионом. Об этом я знаю от Мерецкова, как, впрочем, и от самого Штерна. Он говорил об этом еще в Испании, когда в январе 1937-го мы оказались в Мадриде.
— Будете ли вы, Штерн, и теперь отрицать свою шпионскую связь со Смушкевичем?
— Нет. Смушкевич говорит правду.
Все, не сгибаемый Штерн сломан и… обречен. Признать себя немецким шпионом в то время, когда Германия ведет войну с Советским Союзом, значит, самому себе подписать смертный приговор. Думаю, что Григорий Михайлович это понимал и больше ничего не отрицал, тем самым приближая неизбежный конец. Из него тянули имена — и он назвал всех своих сослуживцев, от него требовали деталей — и он расписывал тайные встречи с немецкими агентами, присланными самим Кейтелем.
По существующим тогда правилам, в конце каждого протокола допроса подследственный ставил свою подпись и делал приписку: «Протокол допроса записан с моих слов правильно и мною прочитан». Есть такие подписи и приписки на всех протоколах допроса Штерна. И вдруг, на одном из протоколов сделанная дрожащей рукой запись, совершенно не укладывающаяся в задуманный следователями сценарий.
«Все вышеуказанное я действительно показывал на допросе, но все это не соответствует действительности и мною надумано, так как никогда в действительности врагом народа, шпионом и заговорщиком не был.
Штерн».
Бесследно для Григория Михайловича этот поступок не прошел: судя по всему, его снова отдали «в работу». Но на этот раз бериевские костоломы явно перестарались — пришлось вызывать врачей, да еще каких: профессора Краснушкина и доктора медицины Бергера. Сохранился подписанный ими «Акт об освидетельствовании заключенного Штерн Г. М.» Доктора отмечают, что «Заключенный находится в ясном сознании, правильно ориентируется в окружающей обстановке, своем положении и времени. Рассуждает совершенно логично и с полной критикой относится к недавно происходившему с ним. Рассказывает, что было состояние как бы сновидений наяву, слышал голоса, которые обсуждали его дело, кроме того, слышал голос своей жены… Такое состояние продолжалось у него в течение трех дней, и закончилось сегодня после достаточно крепкого и продолжительного сна, в то время, как в первые дни у него было чувство безысходного отчаяния, приводившего его к мысли о самоубийстве. На основании изложенного следует признать, что Штерн никакой психической болезнью не страдает. Как недушевно больной, Штерн вменяем».
А это значит, что его снова можно бить, пытать и терзать многочасовыми допросами. Теперь Штерн стал куда сговорчивее и подписывал практически все, что ему подсовывал следователь. Скажем, на очной ставке с Мерецковым он заявил, что еще в 1931 году вместе с будущим Маршалом Советского Союза стал «участником военного заговора, ставившего задачей изменение государственного строя и поражение Советского Союза в предстоящей войне с Германией».
Какой заговор, какая война? Ведь в Германии царит разруха, армия небоеспособна, а Гитлер околачивается по пивным и лишь мечтает о власти. Но Влодзимирский, его заместитель Шварцман и следователь Кушнерев делают вид, что ничего этого не знают и заносят всю эту ахинею в протокол.