В интонации мальчика почти не было вопроса. Кольцов сразу уловил это. Долго молчал, не слишком удивляясь проницательности своего маленького друга и вместе с тем избегая прямого ответа.
Имеет ли он право открыться? Но другого выхода ведь все равно нет – мальчик догадывается о многом.
– Я все знаю, – снова сказал Юра. – И про Семена Алексеевича, и про Фролова… Он сегодня приходил… к вам…
Кольцов положил руку Юре на голову, ласково взъерошил ему волосы.
– Нат Пинкертон, – задумчиво, по-доброму сказал он. И это было как бы ответом на Юрин вопрос.
– Но почему вы, офицер, адъютант командующего – и вдруг… – Юра приподнялся на локте. – Или вы вовсе и не офицер?
– Что? Тогда было бы все понятно? Захотел отнять у других то, чего сам не имел?.. Нет, Юра, я действительно офицер, хотя и не дворянин. Но мог бы им стать. По наградам. И награды мои заработаны в бою с германцами кровью и риском. И передо мною открывалась дорога в дворянское общество… Но я не мог быть счастливым среди несчастных… Я хочу, чтобы все были сыты и все были счастливы… Понимаешь? Все! Я хочу помочь… нет, не Владимиру Зеноновичу, хотя он, вероятно, и неплохой человек!.. – растолковывал он Юре свою правду. А правде дети больше всего верят, потому что для них правда – это жизнь.
– Он очень хороший! – восторженно произнес Юра.
– Мне он тоже нравится. И я вовсе не против него. Но я против того, что он хочет сделать! – старался быть понятным Юре Кольцов.
– А что он хочет сделать? – встрепенулся Юра, испытывая непередаваемую благодарность к Кольцову за то, что тот ведет с ним прямой, мужской разговор.
– Он хочет, чтоб все осталось так, как было тысячи и тысячи лет. Чтоб одни трудились, обреченные на убогое существование, а другие пожинали плоды чужого труда… Вот я и хочу помочь не Владимиру Зеноновичу и не Николаю Григорьевичу, а, скажем, тому садовнику, который выращивал ваш сад…
– Да-да! Вы ему помогите! Этот садовник вместе с другими такими же спалил наш дом. Помогите, помогите ему! – взорвался Юра, несколько уязвленный последней фразой.
– Ты должен его простить, – негромко сказал Кольцов, внимательно поглядев на Юру.
– Простить?
– Да, простить. Они это сделали от гнева. Но поверь, они не злобные люди. Необразованные – да. Грубые – да.
– Мы им никогда ничего плохого не сделали!
– А хорошего?
Юра промолчал.
– Вот видишь, тоже ничего. Зато они вам только хорошее делали. Вот дом построили. Хороший, должно быть, дом. А сами жили, ты знаешь где. Хлеб вам растили. А сами голодали. И так из года в год… из века в век… Несправедливо? Несправедливо. Вот они и озлобились. Тем более, что им дали оружие и послали на эту нелепую войну. Озлобились они даже на папу твоего. На Владимира Зеноновича…
– И вы хотите…
– Хочу… как бы тебе объяснить… чтоб кто-то строил дом…
– Для кого?
– Для тебя, для меня, для всех. А кто-то ухаживал бы за садом…
– За чьим садом? – переспросил, внезапно успокаиваясь, Юра.
– Ну… сад тоже будет принадлежать всем, – популярно объяснял Павел Андреевич – он был доволен, что Юра задает вопросы.
– А если я захочу иметь свой сад?
– Но он ведь и будет твой. И сад, и дом, и земля…
– Так не бывает.
– Да, так не было… И тогда, понимаешь, никто не будет ни на кого злобу копить. Не из-за чего будет. То есть будут, конечно, люди друг на друга обижаться… и обижать друг друга будут… – Здесь голос Кольцова приобрел истинную силу – ведь он рассказывал о самом заветном. – Но причины будут другие… мелкие… Ты вот полежи и подумай немного… может, и поймешь того садовника, который спалил ваш дом. Поймешь и простишь.
Юра молчал. Даже при лунном свете была видна тоненькая, не детская морщинка, появившаяся у него на лбу.
– И быть может, тогда поймешь и меня… Мне очень важно, чтобы ты меня понял… Я дорожу нашей дружбой.
– Я подумаю, Павел Андреевич, – задумчиво сказал Юра. – Я… постараюсь…
Он еще долго лежал с открытыми глазами. Ему предстояло решить тот главный вопрос – с кем быть? – который разрешала вся Россия, и он думал: «И Фролов хочет этого, и Семен Алексеевич. И сражаются они на стороне красных, на стороне тех, кого я считал врагами… Если я останусь с деникинцами, значит, буду против Павла Андреевича, против Фролова и Семена Алексеевича. Но зато буду на стороне Ковалевского и Щукина…»
Юра склонил голову к Кольцову и тихо и сбивчиво заговорил:
– Я не все понимаю, Павел Андреевич!.. Но я не хочу быть с тем бандитом Мироном, из-за которого умерла моя мама… А он служит у них. Я видел его в Киеве. А на днях видел здесь… со Щукиным… – Он помолчал и добавил: – Я не хочу с ними… Я хочу с вами… Вы мне самый близкий после папы… – И умолк, по-мальчишески устыдившись своего признания.
Кольцов прижал к себе Юрину голову.
– Мы – взрослые люди, Юра! И давно дружим! Я хочу получить от тебя ответ на крайне важный вопрос не только для меня, – серьезно продолжал Кольцов. – Я могу рассчитывать на твое молчание?.. Могу ничего не опасаться?..
– Да, – твердо сказал Юра. – Я обещаю!..
– И еще, – сказал Кольцов. – Мне не нравится слово «шпион». Я – боец. Мой фронт здесь. Где и меня готовы убить, и где я тоже могу… если этого потребует дело, которому я служу.
Они еще долго сидели рядом, молча, на Юриной кровати – взрослый, живущий все время как сжатая пружина, и мальчик, который хотел и мог верить только сильному и правому.
Кольцов первым прервал молчание, негромко попросил:
– Расскажи мне об этом человеке… о Мироне… подробно…
Глава двадцать шестая
Кассу вокзала осаждала возбужденная, нетерпеливая толпа. Все совали в окошко мятые деньги и умоляюще просили или грозно требовали билет. И слышали в ответ бесстрастно-категоричное:
– Билетов нет и не будет!
Мирон Осадчий, с распаренным от спешки лицом, усердно работая локтями, протиснулся к кассе и с видом наглого превосходства просунул в окошко полученную от Щукина записку и деньги.
Толпа замерла. Толпа ждала, уставясь в непроницаемое окошко.
В ответ на записку рука из кассы торопливо выложила Мирону билет и выплеснулся подобострастный, почти елейный голос:
– Пожалуйте-с!
Толпа негодующе зашумела не то на Мирона, не то на кассира и снова начала приступом, гудя и переругиваясь, брать кассу. Мирон едва выбрался из этой свалки.
Времени до прихода поезда оставалось еще много, и он скучающей походкой прошелся по перрону. Свернул к пивнушке. Рукавом смахнул со стойки рыбьи кости и застарелую шелуху от обглоданных раков, угрюмо потребовал: