Под конец, утомленная одновременной беседой с
папулькой и мамулькой, Пипа состыковала оба зудильника экранами, столкнув дядю
Германа и тетю Нинель нос к носу, что немало тех озадачило, поскольку в Москве
они сидели по разным комнатам огромной своей квартиры и встречались лишь
изредка.
– Пусть хоть так пообщаются! А то жалуются мне
друг на друга, надоели! – пояснила Пипа Тане.
– Они что, поссорились? – спросила Таня.
Пипа дрогнула щеками и возвела глаза к
потолку.
– Не то чтобы поссорились. Но старичкам вечно
надо на кого-нибудь пообижаться. Если же никого поблизости не подворачивается,
они дуются друг на друга. Сил-то много еще, а гнобить некого!
– А Халявий?
– Ага, поймаешь его! Отожми карман домкратом.
Халявий вечно по клубам шляется, а домой является только для того, чтобы
чего-нибудь украсть.
Пипа посмотрела на Генку, и к губам у нее
прилипла коварная ухмылочка.
– То ли дело родители Бульона! Они за годы
совместной жизни до того унифицировались, что папу от мамы отличишь лишь по
лысине и хрустящим коленкам! Они вместе ходят, вместе улыбаются, даже на
вопросы отвечают одинаково! Когда они узнали, что мы с Геночкой вместе, то
воскликнули: «Ужас какой!» Не «Какой ужас!» заметь, а именно так – «Ужас
какой!»
Генка вздохнул. Было заметно, что он обиделся
на Пипу за характеристику родителей, но перечить не смеет. К тому же спорить с
дочкой Дурневых было бесполезно. Она тарахтела как швейная машинка, у Бульонова
же слова склеивались одно с другим медленно. Кроме того, Пипа вечно забывала,
что сказала за пять минут до того. Вот и получалось, что, когда Бульонов
начинал с ней спорить, Пипа уже искренне недоумевала, чего он разбухтелся и по
какому поводу. Нигде не задерживаясь, мысль ее кавалерийским галопом
проносилась совсем далеко, так что дискутировать приходилось с ментально
отсутствующим собеседником.
– Ну все-все! Мир! Вечно дуется как баба!
Идем! – Пипа звучно чмокнула Бульона в щеку и потянула его за собой.
Генка грустно потащился следом. На лице его
запечатлелось недоумение человека, который никак не может определиться:
обижаться ему или нет. Результат колебания был предсказуем. Решение Бульона
проявить характер отодвинулось до очередного раза и перешло в то, во что всегда
переходят отложенные решения, а именно в ничто.
* * *
Зал Двух Стихий постепенно наполнялся
проголодавшимися учениками. В воздухе витало ожидание обеда. Деревянные ложки
нетерпеливо подпрыгивали и стучали о столешницы, воспринимая общее нетерпение.
Белозубые молодцы из ларца ухитрялись быть сразу везде. Казалось, они троятся и
даже четверятся. Со скоростью, едва поддающейся глазу, они носились между
столами, расстилая самобранки бесконечно выверенным и точным броском.
Поклеп, с утра улетавший в Центральную Россию,
вернулся в Тибидохс с курчавой темноглазой девочкой лет одиннадцати. Девочка,
вероятно, новая ученица, шла позади завуча, сунув руки в глубокие карманы своих
слишком просторных бежевых брюк. Вид у нее был независимый. Тибидохс с его
готическими башнями, Лестница Атлантов, грозный караул циклопов и утробная,
непрерывная дрожь стен над Жуткими Воротами не вызывали у нее даже легкого
любопытства. А ведь все это она видела впервые!
Краснолицый, с обледеневшими бровями Поклеп то
и дело нетерпеливо оглядывался на свою спутницу и тихо кипел, однако на
открытый взрыв не отваживался.
«Странное дело! – подумала Таня. –
Обычно Поклеп всех давит, а тут он сам придавленный. Будто его морально
уронили, а отряхнуть забыли».
– Сама найдешь где сесть! Добро пожаловать в
Тибидохс! – буркнул Поклеп и ушел.
Оказавшись в Зале Двух Стихий, девочка сразу
забилась в угол. Там она и сидела, нахохлившись, похожая на больную ворону.
Разумеется, Таня, с детства подбиравшая
всевозможных птичек, собак со сломанными лапами и контуженных хомячков, не
смогла остаться в стороне.
– Привет! Тебе помочь? – сказала она,
подходя.
Таня считала своей обязанностью ободрять всех
новичков Тибидохса, как некогда старшекурсники ободряли ее саму. Услышав
вопрос, девочка повернулась и пристально посмотрела на Таню, точно укусив ее
глазами. Затем лениво отвернулась.
Таня попыталась снова окликнуть ее, но на этот
раз не удостоилась даже взгляда.
– Что это с ней? Она меня в упор не
замечает! – обиженно сказала она Ягуну.
Ягун, как всегда, был в курсе всего, что
непосредственно его не касалось.
– Это Марина Птушкина. Понимаешь? Та самая
Птушкина! – объяснил он.
– В каком смысле «та самая»?
– А, ну ты еще не в курсе! Сарданапал
рассказывал бабусе о ее феномене. Она видит развитие всех отношений наперед.
– Это как? – Таня недоумевающе моргнула.
– Ну примерно так: она взглянет на человека и
отчетливо понимает, что будет у нее с ним дальше. Всю перспективу. Допустим,
человек никогда и ни в чем не будет ей полезен. А раз так, то зачем изначально
тратить слова, усилия, внимание? Лучше сразу с ним не поздороваться и
сэкономить впоследствии кучу времени. Такая вот логика у этой Птушкиной.
Таня с удвоенным интересом уставилась на
новенькую. Вездесущие молодцы из ларца успели уже посадить ее за один из
столов, и теперь новенькая уплетала бутерброд с колбасой. Хлеб Марина сразу
метнула жар-птицам, а колбасу держала обеими руками и обгрызала очень необычно,
кругами, постепенно добираясь до сердцевины.
– Если отбросить детали, неплохой врожденный
дар. Сразу отсекаешь все тупики, – сказала Таня.
Большая часть ее жизни проходила в непрерывных
колебаниях. А тут – раз! – и полная ясность. Есть чему позавидовать.
Ягун считал иначе.
– А по-моему, ничего хорошего в ее даре нет.
Он какой-то изначально тупиковый. Посмотри, какая она кислая, равнодушная. Ей
уже заранее все неинтересно. Прям не живет, а влачит свои кости по давно
надоевшей дороге. Человек же должен жить, а не доживать, мамочка моя бабуся!
За обедом Таня, Ягун и Лоткова сидели за
аспирантским столом, расположенным прямо напротив преподавательского. Отсюда
Тане было во всех подробностях видно, как грозный Поклеп Поклепыч, шевеля
бровями, вылавливает гренки из супа, а Великая Зуби незаметно перекладывает
Готфриду Бульонскому мясо из своей тарелки. Мило так и очень семейно.
Медузия Горгонова помещалась слева от
Готфрида, прямая, строгая и суровая. Нет, она не ела. Слово «есть» было слишком
плебейским применительно к ней. Медузия вкушала. Казалось, вилка и нож являются
продолжением ее изящных рук. Отливающий медью нимб полукругом пылал над
мраморным лбом.