На Пречистенке, где могла оказаться Аня, шла рукопашная. Схватилась американская морская пехота и русский спецназ: пороли друг другу животы автоматными очередями, стреляли в упор из пистолетов, рубились ножами, втыкая клинки под срез бронежилета, выцарапывали друг другу глаза, умирали, продолжая хватать врага оскаленными в смерти зубами. Большой потный негр, потеряв каску, вертелся на месте, посылая вслепую очереди в ампирный особняк Музея Пушкина, пританцовывал в ритме новоорлеанского диксиленда, распевая псалом: «Мы все перед Богом братья!» Маленький вологодский солдатик обвязался гранатами, кинулся ему на шею с криком: «Здравствуй, брат!» – и вырвал чеку.
Плужников метался по Москве, расспрашивая обезумевших встречных, не видал ли кто молоденькую почтальоншу. Но от него шарахались, не отвечая, скрывались.
Останкинская башня переломилась надвое, как огромный камышовый стебель, уперлась обломанным концом в землю. «Стекляшка» брызгала и осыпалась разбитыми окнами, словно это был большой карп, с которого кухонным ножом счищали чешую. «Четвертая власть» бежала, укрываясь в соседнем парке, ныряя в пруд. Телеведущий, известный своими проамериканскими взглядами, растрепанный, потеряв очки, топорща мокрые от страха усы, пробегал мимо сломанной башни: «Вот они, итоги всего!.. А ведь мы вас так любили, так ждали!..»
Дом Правительства на Краснопресненской набережной, подтверждая свою проклятую репутацию, горел в средних этажах. Копоть вяло текла вверх, оставляя жирные потеки на фасаде. А с моста, с пристрелянных еще в девяносто третьем году позиций, били американские танки. Министр финансов и романсов высовывался из окна, махал американским флажком, который всегда стоял у него на столе, и умолял: «Не стреляйте, прошу вас!.. Это я – Питер Эдельман, ваш внедренный агент!..»
Плужников ошалело бежал по Тверской, не узнавая еще недавно богатой, карнавально-наряженной улицы. Рекламные щиты, простреленные и обугленные, повалились на провода. Повсюду искрило. Скопились в пробках брошенные лимузины, и у некоторых еще работали двигатели. В разбитых ювелирных витринах возились грабители. В окнах отелей бушевало пламя, и оттуда раздавался истошный крик проституток, которых забыли выпустить из запертых номеров. Памятник Пушкину стоял с отстреленной головой. Виднелась внутренняя пустота скульптуры с острыми кромками шеи, напоминавшей горло отколотого кувшина. Саму же кудрявую голову украл американский капрал, чтобы увезти ее в родной штат Висконсин, установить в палисаднике перед домом, где под старость он станет пить пиво с соседями, вспоминая «русский поход».
С ревом винтов, на низкой высоте, вписываясь в ущелье улицы, шел вертолет «Апач». На подвесках у него вспыхивали барабаны, втыкая в Тверскую черные гарпуны реактивных снарядов, вспарывая красными взрывами полотно проезжей части. Взрывы настигли «джип», в котором спасался нефтяной олигарх, продавший сибирскую нефть американским и английским компаниями. «Джип», поднятый на воздух, перевертывался, и олигарх кричал кому-то в мобильный телефон: «Я же сделал вам скидку в шесть миллиардов долларов!.. Давайте еще поторгуемся!..» Джип упал на крышу отеля «Мариотт», застрял вверх колесами, которые некоторое время еще продолжали вращаться, и в телефонной трубке слышался голос секретарши с другого полушария: «Мистера Чейни нет на месте. Позвоните, если сможете, после обеда…»
Москва являла собой страшное зрелище. На Покровский бульвар упал, срезая деревья и крашеные детские скамеечки, сбитый «Миг-28». Раненых летчиков брали в плен представители «пятой колонны» из Российско-американского университета и Фонда Карнеги. Метрополитен был затоплен, грязная вода выдавливалась у «Охотного ряда», и в ней всплывали раскисшие газеты «МК» и ортопедическая обувь Радзиховского. Сам же он в это время, набрав воздух, превратившись в испуганного тюленя, плыл в черном бесконечном туннеле между станциями «Комсомольская» и «Проспект мира».
Кругом шумели пожары. В небе летели бесчисленные трассеры зениток, окружая пышными облачками верткие F-15. По окраинам – в Медведкове, Свиблове, в Крылатском, в Бутове, в Печатниках то и дело гулко и страшно взрывались огромные бомбы, сотрясая землю, озаряя небо белыми вспышками. Казалось, невидимый шаман бьет в жестокий бубен, и город танцует, подпрыгивает своими башнями, трубами, колокольнями.
Наконец, без сил, Плужников очутился на Божедомке, среди старинных, похожих на дворцы, чахоточных клиник, где под голыми деревьями, среди опавшей листвы, стоял памятник Достоевскому. Безумный, в больничном халате и шлепанцах, прислушивался, как содрогается город в эпилептическом припадке. Плужников слышал, как погибает грешная Москва, видел, как из разверстых небес протягиваются к обреченному городу Божьи персты, но вместо благословения с них срываются огненные трассы крылатых ракет и бомб, посыпая несчастный город огненной смолой и ядовитым пеплом.
Плужников пал на колени неподалеку от памятника, воздел лицо к облетевшим ветвям, за которые прицепился и трепетал на ветру последний лоскут синевы, взмолился:
– Боже, пощади Москву!.. Прости ее страшные грехи и злодеяния!.. Спаси невинных!.. Сбереги Аню!.. А если нужно, возьми мою жизнь!..
Его сердце раскрывалось небу, полное отчаяния, любви, веры, готовности отдать себя за несчастных обитателей, пребывающих в пороках и злодеяниях. И молитва его была услышана. Воздух, в котором темнели ветки деревьев и летели трассеры от лязгающих зенитных орудий, вдруг зарябился, стеклянно потек. По нему побежали жидкие волны, и все расплылось как отражение в потревоженной ветром воде, а потом успокоилось. Тишина. Спокойный город. Мелкий осенний дождик. На бульваре играют дети. Несется нескончаемый автомобильный поток. На рекламе «Клинского» два парня и девушка, помещенные в водоворот удовольствий, заманивают падких до пива москвичей отведать пенно-золотую горьковатую кружку. Сожжение города не состоялось. Чаша гнева Господня не опрокинулась на греховную столицу. Господь внял Плужникову и теперь ожидал от него обещанного подвига. Не отменил, но лишь отсрочил свой приговор.
Плужников брел по бульвару, что начинается от памятника Суворову и нежно-зеленого Дворца Армии и величаво движется к Садовой, расставляя по пути огромные темные деревья, среди которых стоит Толбухин, печальный маршал великой войны. Было просторно, сыро. Пахло мертвой листвой. И мысль, еще испуганная, боясь повторения кошмара, искала опоры, пыталась найти источник, где хранились неистраченные силы, откуда их мог бы взять утомленный народ, не умевший противостоять злодеяниям.
На скамеечке сидел понурый старик. Сгорбился и дремал, прислонив к скамье палку, в помятой шляпе, в сыром неказистом пальто. Лицо его было тусклым, серым, бесконечно усталым. Пальто было расстегнуто, виднелся истертый стариковский пиджак и орденские колодки, такие истертые и засаленные, что почти потеряли цвет. Плужников остановился перед стариком, испытывая таинственное влечение, благоговение перед ним, кто в страшные времена встал на пути злодеяний, пролил свою кровь, сохранив Москву и Россию.
«Победа» – вот что было опорой для изнуренного, потерявшего веру народа. «Учение о Русской Победе» возникало в его душе, словно кто-то свыше вкладывал ему в сердце великие мысли, которыми он должен поделиться с людьми. Старик дремал, окруженный серой печалью, тусклым воздухом старости. Но сквозь расстегнутое пальто, на невзрачном пиджак что-то начинало светиться, возгоралось, блистало, источало ослепительные лучи. Звезда «Победы», усыпанная бриллиантами, сверкала на груди ветерана, словно солнечная роса. Воздух вокруг трепетал от божественных неугасимых лучей.