И такая в нем ненависть, бешенство до слепоты в глазах, застилающая мерзкое изображение, стрелу крана, пробегающую мимо толпу. Ненависть к незримому, захватившему город победителю. Ненависть к живущим в городе предателям, отворившим ворота врагу. Ненависть к рабочим в оранжевых робах, не ведающим что творят, за мзду укрепляющим над своим порогом знак своего позора. Ненависть к толпе, не замечающей своего плена, равнодушно отказавшейся от Родины и свободы.
Он стоял ослепленный, и сквозь пелену ненависти просвечивал мерзкий ковбой.
Он нашел Красного генерала в тесной комнатке сербско-русского общества, где на стенах висели фотографии сербских храмов и копии церковных мозаик с большеглазыми желтолицыми святыми и красовалось изображение вождя боснийских сербов Караджича в окрестностях задымленного Сараева. Красный генерал, загорелый, горбоносый, усатый, вольно развалился в кресле. Его карие глаза скользили по иконам и храмам, останавливались на худощавом верзиле, что сидел перед ним на стуле, шаркая неопрятными башмаками. Поодаль разместился другой человек, плотный и настороженный, выложив на колени стиснутые, словно готовые к удару кулаки. На его скуластом, с русыми усами лице холодно и пытливо синели глаза. Нелюбезно осмотрели вошедшего Хлопьянова.
Хлопьянов представился, сославшись на рекомендацию редактора. Красный генерал пожал его руку своей твердой цепкой рукой, покрытой застарелыми ожогами. Усадил на расшатанный стул, продолжая разговор, вызывая у верзилы довольные смешки. Тот шаркал ногами, крутил головой, и на его камуфлированной засаленной форме краснели нашивки за ранения.
Хлопьянов старался уловить мысль беседы, терпеливо дожидаясь, когда она завершится, и генерал уделит ему внимание.
– Зачем, говорю, вы меня в Москву вызывали? Зачем она мне, ваша Москва? – генерал иронизировал над кем-то, кто вытребовал его в Москву. – У меня на даче самый поливальный сезон. Огурцы зацветают. Хозяйка ругается: «Куда, говорит, тебя несет! Закусь свою проворонишь!» А и правда, сорт так и называется «Закусь». После рюмки откусишь, никакого сала не надо. Вот я и сижу, в этой Москве, и огурцы снятся!
– Это хорошо, товарищ генерал, когда огурцом закусить можно, – похохатывал верзила. – А то все больше рукавом.
Хлопьянову, несколько минут назад пережившему острую ненависть, торопившемуся к генералу, чтобы найти у него понимание, отклик, были неприятны эти похохатывания и пустые слова. На улицах враг развешивает флаги своей оккупации, выставляет знаки своей победы, а здесь в каком-то дурацком культурном центре, среди иконок, церквушек сидит боевой генерал. Управляет не армиями, не отрядами мстителей, а говорит необязательные пустые слова. Неужели это он в дни проклятого августа, единственный среди генералов, поднял по тревоге свой округ, вывел из казарм войска, готовился идти на Москву, за что и был после провала московской затеи изгнан из армии. Неужели это он – об огуречных грядках?
– Хочу себе баньку скатать, – продолжал генерал, ухмыляясь, отчего усы его топорщились. – Завезли мужики хорошую древесину. Ошкурили, начали рубить, чтобы к осени стояла. Чем еще заниматься на пенсии? Баньку истопил, лафитничек пропустил, попарился, еще пропустил. Хорошо в предбанничке посидеть, из самоварчика чай похлюпать!
Верзила в камуфляже вертел от наслаждения шеей, сладко, по-жеребячьи, всхрапывал, словно уже сидел в душистом предбаннике, и в открывшейся на мгновение двери – сизый пар, свист веников, стенания и оханья, проблеск голых распаренных тел.
– Жену родную не надо, товарищ генерал, а баньку давай!
Хлопьянов нервничал. Не за этим он торопился к генералу. Не это собирался от него услышать. Не таким желал увидеть своего кумира. Неужели это он, Красный генерал, еще год назад выходил на Манежную площадь, в изморози, синих прожекторах. Поднимался над черной неоглядной толпой, заливавшей площадь до стен Кремля. Блестя золотыми погонами, с кузова грузовика хриплым мегафонным голосом звал народ к восстанию. И толпа внимала вождю, славила его, повторяла тысячеголосо его клокочущее грозное имя. Неужели это он – о каких-то баньках и вениках?
– У меня сейчас такая жизнь, другой не хочу! Рыбу из окна ловить можно. Старица к лету подсыхает, в ней омутки остаются, а в омутках щуки! Вот такие! – генерал раздвинул коричневые обгорелые ладони, повернул горбоносую голову от одной руки к другой, словно оглядывал пятнистую рыбину с липким хвостом и узкой костяной головой. – Жена говорит: «Ступай, отец, налови на уху!» Спиннинг беру, закидываю с огорода, и пока ловлю, жена кастрюлей гремит, воду кипятит, лавровый лист засыпает.
– А у нас щук, хоть вилами коли! – гоготал верзила. – Чуть лед вскроется, они у коряг играют. Вилы бери и коли!
Оба, довольные собой, похохатывали. В карих прищуренных глазах генерала горели огоньки удовольствия.
«Неужели это он? – разочарованно думал Хлопьянов. – Невзоров снимал его у обелиска погибших воинов, и Красный генерал клялся вырвать страну из рук оккупантов. „Он, Хлопьянов, с другими офицерами штаба голосовал за своего генерала“. Неужели это он – о каких-то рыбалках и щуках?»
Хлопьянов нервничал, огорчался. Встреча, к которой он так готовился, не сулила успеха. Перед ним сидел человек, ушедший из политики, довольный своей генеральской пенсией, забывший о бедах Отечества.
Дверь растворилась, без стука вошли двое. Усатый охранник вскочил, набычил голову, нацелил кулаки для удара. Узнавая вошедших, расслабился, распустил в мышцах узлы и пружины. Опустился на стул, оглядывая всех неспокойными глазами, которые на мгновение теплели, когда останавливались на генерале.
Один из вошедших, лысоватый, большелобый, с рыжей, кудрявой на скулах бородой, был возбужден. Уже с порога порывался говорить, словно только что оставил собрание, где велся острый раздражительный спор. Быстро обошел сидящих, протягивая свою мягкую потную руку, заглядывая в лицо выпуклыми слезящимися глазами. Когда здоровался с Хлопьяновым, наклонил к нему свой неопрятный пиджак со значком депутата.
Хлопьянов узнал его. Это был Константинов, известный дерзкими выступлениями в парламенте. Вместе с друзьями, такими же молодыми и яростными, атаковал микрофон, будоражил парламент, дерзил президенту, пререкался со спикером, докучая желчному язвительному Хасбулатову.
Узнавая Константинова, видя его вблизи, Хлопьянов поразился его усталому виду, нездоровому цвету лица. Едкая раздражительность проявлялась в конвульсиях рта, в бегающих с красноватыми белками глазах.
Второй, крупный, застенчивый, похожий на провинциального преподавателя, держал в руках пухлый сверток. Издали поочередно всем поклонился.
– Ну что же вы не пришли на политсовет! – упрекал генерала Константинов. – Все говорят: «Фронт! Фронт!» А ведь я не могу один фронт держать! Его прорвут! Мне тылы нужны!
Константинов, – и это побуждало Хлопьянова искать с ним встречи, – был лидером «Фронта национального спасения», организации, собиравшей на площадях многотысячные митинги, где над толпой колыхались коммунистические красные флаги, черно-золото-белые имперские стяги, качались церковные хоругви и портреты Ленина, пестрели транспаранты, прославлявшие Сталина, царя и маршала Жукова, проклинавшие сионистов, Ельцина, демократов-предателей. На этих пестрых, как лоскутное одеяло, митингах, на трибуне появлялся Константинов, по-ораторски картинно вздымал кулак, произносил свои радикальные трескучие речи, извергая из толпы восторженные громы и рокоты.