– Возможно!
Он ей верил, вручал свою утомленную, обессиленную волю, свою запутанную, лишенную смысла и цели жизнь. Она была сильнее его, знала нечто, ему недоступное. Владела высшим смыслом и целью.
– Думаешь, такое возможно?
– Только поверь, согласись!
Он касался губами ее теплых волос, чувствовал тончайшие сладкие ароматы. Целовал ее маленькое горячее ухо с серебряной сережкой. И опять в его закрытых глазах, на самом дне, начинали возникать видения. Мокрый куст лесной малины, и зернистая темная ягода. На мягкой лесной земле длинная череда мухоморов. С вершин деревьев начинает моросить, сыпаться, покрывать траву тусклым блеском утренний дождь. И в дожде пролетела серая бесшумная птица.
Он целовал ее брови, вздрагивающие ресницы, краешки закрытых глаз. И видел озеро ослепительной синевы, белая стена камышей, полузатопленная черная лодка, и коровы, красные, забредают в воду и пьют, и от их опущенных голов бегут по синей воде расходящиеся круги, ударяют о черную лодку.
Он целовал ее и видел бегущий лесной ручей, склоненный плещущий на темной воде цветок, торчащую из воды заостренную ветку. Тянет за ветку, за мокрую ветвь, за край плетеной, опущенной в воду корзины. И вдруг из корзины, из черных плетеных прутьев ударил ослепительный взрыв, плеск и хруст, брызги воды и света. В черной корзине грохочут рыбы, вращают золотые глаза, топорщат красные перья.
Они лежали, обессиленные и счастливые, в душной московской ночи. Ему казалось, прошлого больше нет, и там, где недавно толпились и мучили картины страданий и смерти, теперь была тишина, мягкий туман опушки, сквозь который краснел предзимний куст бересклета.
Глава восьмая
Он проснулся от громыхания воды, колотившей в жестяной карниз. В утреннем ливне туманился и дымился город. Кипели зеленые наклоненные вершины. Шипели колеса автомобилей. Текли, слипались перепончатые зонтики. Он стоял у открытого окна, чувствуя голой грудью холодные брызги. Испытывал освобождение, свободу от прошлого, смытого и разрушенного очистительным ливнем. Он жив, крепок, ноздри чутко ловят запах дождя, железных крыш, горьких тополей. Его милая спит в отсветах утреннего ливня.
С этим новым чувством освобождения он завтракал, принимая из ее рук чашку душистого кофе, слыша, как хлюпает на улице дождь. С этим же чувством спускался с ней в лифте, незаметно улавливая запах ее духов. Шел вместе с ней под зонтиком, радуясь залетавшим под пеструю ткань холодным каплям, поддерживая ее острый локоть. Он был независим, свободен. Эту обретенную независимость он использует для того, чтобы сделать свою милую счастливой. Это так легко, так возможно.
Он проводил ее на работу, до старинного терема, белокаменных московских палат, с крыльцом, подклетью, чугунной решеткой, где размещался культурный фонд. Поднялся вместе с ней в ее комнату со сводчатым потолком, под которым уместилась картотека, на удобном столике стоял телефон, вазы с цветами, образок Николы, лежала стопка бумаг. В потолке из каменной кладки свисало старинное чугунное кольцо. Вид этой маленькой опрятной кельи умилил его. Не желая мешать, он сказал:
– Ты трудись, а я к вечеру зайду за тобой. Где-нибудь поужинаем. Там и обсудим, как нам дальше жить-поживать.
Он спускался по лестнице, готовый выйти под теплый московский дождь, окунуться в туман, в шум и блеск города. Пережить в нем свою обретенную независимость, новое чувство свободы. Навстречу ему подымался человек, складывая зонт, стряхивая с него капли. Он был в ладном сером костюме, в шелковом галстуке. В жесте, каким он отряхивал зонт, была сила и грациозность теннисиста, отмеченная мимолетно Хлопьяновым. Не заглядывая человеку в лицо, уступая ему дорогу, он уже забывал о нем, отдаваясь своему новому драгоценному чувству освобождения, когда услышал за спиной:
– Хлопьянов!.. Это ты?
Оглянулся, – человек сверху, со ступенек, смотрел на него, улыбался, и его радостно-изумленное лицо, худое и смуглое, с гладко причесанными золотистыми волосами, показалось Хлопьянову знакомым. Он мучительно вспоминал, где мог видеть этот прямой нос, густые вразлет брови, серые умно-веселые глаза. Пробивался сквозь этот образ, дорогой костюм, модный шелковый галстук, грациозный взмах зонта, к другому образу. Скрюченный, в драной «афганке», с усами, набитыми белой пылью, дергает локтем, меняет магазин автомата. Садно дымит подожженная гранатометом «тойота». И он, Хлопьянов, прыгает с брони, начинает стрелять, прикрывая лежащего на песке офицера.
– Каретный? – изумился Хлопьянов, узнавая сослуживца, не находя на его лице офицерских усов, белой пыли, выражения страха и ненависти. – Как ты здесь оказался?
Перед ним стоял, улыбался, зазывал его обратно из-под дождя давнишний знакомец, полковник Каретный, с кем сводила его война в предместьях Кабула, в красной, как марсианский пейзаж, пустыне Регистан, в серебристых предгорьях Муса-Калы. Каретный, служивший в ту пору советником в афганской разведке, действовал по линии госбезопасности, слыл опытным и умным разведчиком.
– А ты-то как здесь, старина?
Они кинулись друг к другу и обнялись. Хлопьянов почувствовал под тканью костюма крепкие длинные мышцы, уловил вкусные запахи дорогого табака и одеколона.
Каретный увлек Хлопьянова в маленький уютный бар, размещенный внизу, в подвале. На каменных стенах были красиво развешены чеканные щиты и доспехи. Дубовая стойка с медными кранами пестрела бутылками. Они уселись на высокие седалища и выпили по рюмке острой пряной водки, – за нечаянную встречу, за боевую дружбу, за афганской поход.
– А помнишь Черную площадь в Кандагаре? – говорил Каретный, комкая в кулаке мокрую рюмку. – Проклятое место! Там все время лупили по колоннам с дальней дистанции. Бывало, протащишь колонну мимо мечети, и думаешь: «Слава Богу! Теперь жить будешь!» Помнишь эту чертову площадь?
Он помнил Кандагар, солнечные глинобитные стены, лазурный купол мечети, шерстяные косматые бока медлительных верблюдов с полосатыми вьюками. Колонна танков, скрипя и стуча гусеницами, врывалась в город, распугивала клубящуюся толпу, и он из люка ловил запахи дымных жаровен, вьючных животных. Меленькая, пестрая, как табакерка, коляска в золотых и красных наклейках, виляя колесами, уклонялась от рычащего головного танка.
– А помнишь Муса-Калу? Как блуждали в плавнях, напоролись на засаду. Чудом тогда уцелели! Закрою глаза и все вижу!
Он видел тростники, легкие седые метелки, шелестящие над мелкой водой. Они перебирались вброд, держа на весу оружие, на звук близкого стада, на крики и свист пастухов. Близко, срезая метелки, ударили автоматы противника. Навскидку, вслепую, падая в мелкую реку, они отвечали, срезая огнем тростники, разгоняя летучий отряд моджахедов. Вышли на берег, отекая водой. Рыжая, убитая пулей корова. Влипшая в грязь, черная, с красной подкладкой калоша. Далекая, среди белесых предгорий, Муса-Кала, серебристые купола и дувалы.
– Дорого бы я заплатил, чтобы снова пролететь над пустыней! Сначала, ты помнишь, летим над крепостью, над поселком белуджей. Земля под винтами черная, будто посыпана сажей. Потом все желтей и желтей. Ни одного кишлака, только караванные тропы. Потом, будто пузыри, красноватые, вспученные, словно нарыл их крот. А потом сплошные красные пески Регистана. Пустыня, как тигель! Ветер, залетающий в блистер, сухой, горячий!