Так чувствовал Хлопьянов разрушение мира, слабея и теряя волю, готовый сдаться, превратиться в ничто.
Но сегодня на вилле он вдруг нашел тончайший просвет, сквозь который сумел спастись. Вырвался на волю из липкой ядовитой слизи. Желто-красный листок осины с капелькой чистой лазури принял его в себя. Он проскользнул сквозь пластинку листа, чудную синюю каплю и оказался свободен. Разум снова был ясен, воля сильна, мускулы наполнились свежестью. Одолев колдовство, он действовал по собственному, свободному от чар разумению.
Он был офицер разведки, силой обстоятельств заброшенный в тыл врага. Лишенный связи с Центром, действовал в автономном режиме, собирал уникальную информацию.
Он был включен в проект, связанный с разгромом парламента. Был малой частью проекта, именуемой условно «Инверсия». Но проект разрушения парламента являлся, в свою очередь, частью другого скрытого от понимания плана, связанного с разрушением страны. Один проект вставлен в другой, а этот другой – в третий, четвертый. И вся эта загадочная анфилада была направлена на сокрушение страны, его Родины. Он, офицер разведки, был вброшен в эту анфиладу, действовал одиноко, не связанный с руководством, не имея помощников. Добывал информацию для абстрактного несуществующего Центра. Этот Центр находился в нем самом, укрытый в капельке чистой лазури.
Он достал толковый словарь и нашел значение слова «инверсия». Это был лингвистический термин, обозначавший изменение обычного порядка слов в предложении, где подлежащее и сказуемое менялись местами. Возникал новый ритм, новая мелодия, новая эмоциональная окраска фразы, которая, будучи вставленной в стихотворение, порождала особое эстетическое переживание. Он не понимал, почему роль, на которую его определили, обозначалась словом «инверсия». Видимо в этой роли что-то менялось местами, трансформировало смысл чего-то, возникало новое необычное качество. В руках Каретного он становился элементом какого-то информационного средства, психологического инструмента, интеллектуального оружия. Эта роль, если верно ее разгадать, служила средством познания всего проекта, открывала путь для противодействия и борьбы.
Его память удерживала многое, почти все. Но каждый раз, как выбрасывалась новая порция информации, – менялась вся картина, весь образ происходящего. Приходилось его выстраивать заново. При этом часть прежней информации не укладывалась в новый образ, начинала пропадать, забываться. И чтобы этого не случилось, ее необходимо было записывать. Теперь, когда его разум освободился от чар гипноза и начинал самостоятельно действовать, необходимо было вести записи, вести дневник наблюдений.
Для этого дневника не годилась записная книжка, лежащая в кармане. Не годился блокнот, оставшийся от какой-то давнишней военной конференции. Не годилась стопка бумаги, хранившаяся в ящике стола. Он медленно перебирал старые письма, стопки документов, оставшиеся от матери милые акварели, квитанции телефонных разговоров. И вдруг среди пожелтелых спрессованных ворохов, слипшихся свитков и писем, которыми обменивалась исчезнувшая родня, он обнаружил тетрадь. Большую, в твердой обложке, сброшюрованную и сшитую суровыми нитками. Скорее не тетрадь, а альбом с его детскими рисунками. Эта находка изумила его. Он помнил, что альбом существует. Бабушка собрала его детские рисунки, поместила их между двух картонных листов, пропустила сквозь них сапожную иглу, продернула толстую нитку, и получился альбом, в котором хранились его наивные детские опусы, попадавшиеся ему пару раз во время ворошения семейных архивов. Теперь, быть может, в третий раз за всю прожитую жизнь, он снова нашел альбом.
На первом листе был нарисован танк с красной звездой. Над ним развевалось знамя. На знамени было написано: «Победа». Из-под гусениц танка выбивался разноцветный взрыв, но танк продолжал двигаться и стрелять. Знамя волновалось над башней. Глядя на этот наивный и решительный рисунок, он смутно припомнил вечер, когда его рисовал. Их оранжевый матерчатый абажур, бабушка ставит в буфет посуду, мама прилегла отдохнуть. Они не видны, где-то рядом, а он в круге света разложил цветные карандаши, что-то бормочет, покрикивает, рисует танк.
На другом рисунке был Новодевичий монастырь, куда его водила гулять мама. Хрустящий морозный снег, бело-розовые стены и башни, похожие на раковины, красная с золотом колокольня. Поскрипывание снега, покаркивание черных ворон, малиновое московское солнце. Он помнил те изумительные прогулки, свои маленькие удобные валенки, туго затянутый шарфик и пряное, морозное жжение в ноздрях. Вечером, в тепле, вспоминал материнские рассказы о казнях стрельцов, о пленной царевне Софии и рисовал монастырь.
На третьем рисунке было лицо, длинное, как огурец, в пилотке со звездочкой, с завитками ноздрей, с толстыми, похожими на гороховый стручок губами. Надпись «Витя». Портрет соседа, с которым дружили, ходили вместе к зеленым заросшим прудам Тимирязевского парка, собирали гербарии. Потом сосед уехал, пропал без следа, и осталась память о желтых, прилипших к страницам книги цветах, о каких-то красивых африканских марках и о печальной болезненной женщине с фиолетовыми подглазьями. Мать соседа.
Хлопьянов перелистывал страницы с натюрмортами, пейзажами, новогодними елками, батальными сценами. И было ему странно и сладко от вида детских творений, в которых остановилось драгоценное время, сохранились, как сухие цветы в книге, запахи, краски исчезнувшего любимого мира.
Рисунки обрывались, за ними следовали чистые пустые страницы. Последним рисунком была пятерня. Видно он прижал к листу растопыренную пятерню и обвел карандашом, чувствуя, как щекочет пальцы заостренный грифель. Он старался вспомнить свою детскую руку, хрупкие розовые пальцы, маленькие аккуратные перламутровые ногти. И если смотреть сквозь них на лампу, они светились насквозь, полные нежного красного сока.
Хлопьянов положил на отпечаток детской пятерни свою руку. Она накрыла, поглотила хрупкий волнистый контур. Большая, в набухших венах, в морщинах и складках, со следами порезов, ожогов, столько раз сжимавшая оружие, ласкавшая женщин, поднимавшая рюмки с водкой. Утомленная рука прожившего жизнь человека, в которой слабо присутствовал розовый детский оттиск.
Он решил использовать чистые страницы альбома для ведения дневника. Рисунки будут маскировать его записи и охранять их от дурного глаза. Мама и бабушка незримо присутствовали в этих рисунках, станут сберегать его секретные записи.
Он начал записывать наблюдения. С того дня на Тверской, когда попал под обстрел. Имя азербайджанца-банкира, номер стрелявшего «мерседеса». Случайная встреча с Каретным, краткая суть разговора. Сборище в белых палатах, состав участников. Расположение виллы в Царицыно, разговоры с евреем Марком. Маневры в секретной зоне, встреча с Хасбулатовым и Руцким. Контакты с лидерами оппозиции, психологические портреты. Он вел дневник, восстанавливая мельчайшие детали. Выстраивал картину заговора, разгадывал план неприятеля. Отдельно, каллиграфическим почерком, вывел слово «инверсия», выписку из толкового словаря.
Он работал весь день. Сделал последнюю запись о вольере с заколдованными птицами.
Он устал, отодвинул альбом и смотрел на него. Между детским рисунком и начертанными сегодня строками пролетела целая жизнь, – с войнами, потерями близких, с картинами земель и ландшафтов. Ему захотелось взять коробку цветных карандашей и нарисовать зеленую мечеть в Кандагаре, желтых верблюдов, красный бархан пустыни. Он усмехнулся, – в нем, постаревшем, усталом, все еще присутствовала детская наивная вера, потребность красоты, доброты.