Коробейников поднес чемоданы и сумки к металлической стойке. Тася обняла его, поцеловала, и он почувствовал сладковатый запах пудры, теплоту рыхлой большой щеки.
Сестры взялись за руки. Молча смотрели одна на другую. Склонили головы, прижались лбами и недвижно застыли, закрыв глаза. Это было продолжением таинства, освещавшего их пребывание на земле, любовь, невысказанность, обреченность расстаться и больше никогда не увидеться. Упокоиться на разных половинах Земли, так и не сказав друг другу самое важное, сердечное, невыразимое. Над их седыми головами горело табло, оповещавшее о самолетных рейсах, туманился потолок аэровокзала, а выше, в бескрайней Вселенной, реяли светила, неслись метеориты, загорались и гасли солнца. Присутствовал безымянный Бог, наблюдавший их прощание.
Тася подхватила чемоданы и сумки, неловко потащила сквозь ограду. Исчезла в толпе. Еще раз, издалека, оглянулась, отыскивая их глазами. Вера что есть силы махала, но сестра не видела, и ее унесло с толпой.
Возвращались обратно на «Строптивой Мариетте». Тетя Вера окаменела рядом на сиденье, словно он вез статую.
35
Ноябрь начинался чудесными морозными днями, когда в синеве сверкало холодное солнце, сквозили пустые вершины бульваров, замерзшие лужи были длинные, стальные, с пузырями застывшего воздуха, провода блестели как стеклянные, упавший снег со следами собак и ворон не таял. Москва казалась перламутровой, и ее хотелось рисовать розовыми, голубыми, нежно-зелеными красками.
Коробейникову позвонил его приятель, художник Кок, творец языческих масок, символист, пребывающий среди шизофренических галлюцинаций, в которые прятался от назойливых участковых милиционеров. Те считали его трутнем и тунеядцем, желали видеть среди трудоустроенных граждан, грозили высылкой из Москвы на трудовое поселение,
- Как живешь? - услышал Коробейников смешливый, кудахтающий голосок Кока и тут же представил его золотой хохолок, круглые птичьи глаза, бегущий кадычок. - Как дела, Коробей?
- Скарабей, - откликнулся Коробейников, пускаясь в игру созвучий, принятую в кругу «язычников», пытавшихся таким образом пробиться сквозь шелуху современного, порченого, языка к древнему праязыку, где не было согласных, а одни певучие, мычащие и аукающие гласные.
- Скоро ешь, скоро бей…
- Ох, много скорбей…
- Минога в горбе…
- В гербе и в вербе…
- В яме, брат, в ярме…
- Ермила…
- Ярило…
- Свиное рыло…
- Ыло, уыло…
- Ола, аола… - завершил лингвистическую разминку Кок и кудахтающе рассмеялся, отчего на другом конце телефонного провода затрепетало золотом и изумрудом его бойцовское оперение. - Я тебя приглашаю.
- На похороны ведьмы?
- На роды колдуньи.
- Дуни-колдуньи?
- Нюни-колдуньи.
- У нюни слюни.
- У Лени в паслене.
- Лене в колени.
- Каленый.
- Алена.
- Холеный…
- Куда приглашаешь? - боясь сорваться в брехню, поинтересовался Коробейников.
- Я тебе говорил при последней встрече, когда ты привел ко мне на Бронную психиатра, и у Людки - тростниковой кошки случился выкидыш.
- Да это не психиатр. - Коробейников вспомнил камлание шаманов, магов и колдунов, которых напугал Саблин, назвавшись врачом-психиатром.
- Не имеет значения. Он отбрасывал тень, значит, был сделан из мертвой, непрозрачной материи. В это воскресение мы устраиваем выставку наших работ. Естественно, не в Москве, не в выставочном зале, а тайно, на природе, в лесу. Приглашены люди из посольств, может быть, что-нибудь купят. Будут все наши. Устроим праздник Зимы священной, по первому снегу. Повеселимся, совокупимся, снесем яички, вылетят птички.
- Где это будет?
- Двадцать первый километр Киевского шоссе. Съезд направо, на недостроенную дорогу. На опушке леса встречаемся. Только бы гебисты не пронюхали.
- Приеду, конечно. Давно не трясли хохолками.
- Кстати, Матерый вернулся из фольклорной экспедиции, привез матерные частушки…
- Непременно буду, - сказал Коробейников, радуясь приглашению, подумывая, не взять ли с собою Елену на это языческое, солнечно-снежное действо.
Однако Елена, выполняя поручение мужа, не могла отлучиться из дома, и Коробейников поместился в «Строптивую Мариетту» и отправился на Киевское шоссе. За Внуковом, пропуская над головой ревущие, сияющие, как алюминиевые слитки, самолеты, на указанном километре дороги, Коробейников отыскал ответвление асфальта, проехал по нему среди снежных обочин, белых, нетоптаных опушек, серых, безлистных, вознесенных в синеву лесов и оказался на условленном месте, где уже начиналось действо. Стояло несколько легковых автомобилей, в том числе и с посольскими номерами. Притулился разболтанный грузовичок с брезентовым тентом. От асфальта к лесу была протоптана тропинка. На кустах, на сучках деревьев были развешаны картины, казавшиеся издалека разноцветными платками, - переливались драгоценно среди снега, голых стволов, под голубыми небесами.
Коробейникова встретили как своего. Затормошили, защипали, повели по тропинке к экспозиции, перед которой Кок выгуливал стайку иностранцев, отличавшихся от прочих модными долгополыми пальто, песцовыми и лисьими воротниками, длинными, почти до земли, шарфами. Тут же орудовал оператор с кинокамерой, снимая фильм о русских художниках-авангардистах, гонимых властями, вынужденных выставлять картины под открытым небом.
Среди старых знакомых Коробейников узнал мистического писателя Малеева, толстенького, умильного, с шевелящимися румяными губками, готовыми прошептать какую-нибудь эстетизированную гадость. Рядом увивалась его «духовная дщерь», тощая, неистовая, с рыжими кошачьими глазами, готовая вцепиться в каждого, кто посягнет на обожаемого «духовного отца». Цыганистый живописный мужик с черно-фиолетовой бородой, красным плотоядным языком и выпуклыми, как у осьминога, глазами, отражающими мрак подводного царства, вел под руку ведунью Наталью, пытающуюся преодолеть гравитацию. Она была настолько измождена диетой, столь страстно умертвляла в себе плоть и культивировала дух, что казалась прозрачным стеблем водянистого хрупкого растения, и хотелось к ней подойти и сломать, как неудержимо влечет подойти и сломать придорожный зонтичный цветок. Здесь были неприкаянные московские художники, одетые в обноски, с заискивающими голодными глазами, вожделенно взирающими на иностранцев, в надежде запродать богачам холст, получить кусок на пропитание. Были подпольные искусствоведы, тайно печатающие рецензии о «новом русском авангарде» в зарубежных изданиях, помогающие заезжим ценителям собрать за бесценок великолепные коллекции непризнанных московских художников. Был здесь известный фольклорист по прозвищу «Матерый», то ли потому, что имел вид породистого русского мужика в ладном тулупчике, отороченной мехом шапке, в красных рукавицах, то ли оттого, что знал множество матерных частушек. Исполнял их под гармошку в обществе московских интеллигентов, отчего рафинированные дамы притворно, со сладким ужасом, ахали, а мужчины старались записать и запомнить похабные лихие четверостишия.