Саблин воспринял этот изгоняющий жест как попытку удара. Молниеносно перехватил руку, крутанул и, слыша сквозь шубу хруст сустава, обрушил Марка на снег. Свирепея, видя под ногами тяжело упавшее тело, отвалившуюся енотовую шапку, купу седых волос, ударил носком ботинка:
- Я не подлец, я русский!…
Снова ударил, норовя попасть в шевелящиеся мягкие губы, которые Марк прикрыл ладонями с обручальным кольцом.
- Я не подлец, я русский!…
Бил ботинками в незащищенный живот, в бок, в печень. Обегал спину и с натягом ударял в почки, досадуя, что толстая шуба смягчает удары.
- Я русский! А ты жид! Ты жид! Ты жид!… - Он наносил удары, чувствуя, как обмякает, становится зыбким, как студень, ненавистное тело.
Во двор, расплескивая шальной лиловый огонь, вкатила «скорая помощь». Остановилась у подъезда. Саблин прекратил избиение, обогнул машину, выскользнул из подворотни. На улице густо синели сумерки. Дымно катили автомобили. Люди тащили на плечах перемотанные веревками елки. Саблин увидел на тротуаре накатанную ледяную дорожку. Весело разбежался, ловко прокатился по черной слюде. Вылетел с наледи и сделал несколько танцевальных движений, как учили его когда-то в танцклассе.
49
Избитый, оглушенный, наполненный болью и сумбурным бредом, который предшествовал побоям, Марк Солим вошел в подъезд. Лифт уходил наверх, унося бригаду врачей. Марк слушал масленый рокот колес, тугое дрожание троса. Пытался понять, что послужило причиной этого яростного нападения. Что в безумном бреду, который излился из Саблина, как чернила из каракатицы, было отвратительной ложью, а что мерцало, словно колючий кристаллик антрацита, залетевший в глаз, причинявший острую резь.
Пока не было лифта, он искал подтверждение чудовищным измышлениям Саблина об измене жены. Вспоминал ее внезапные исчезновения из дома, ее задумчивый, влажно-таинственный взгляд, с которым она вдруг замирала посреди гостиной и раздражалась на него, если он ее отвлекал. Вспоминал ее частые недомогания, которые вдруг обнаруживались, когда они оказывались среди зеркал на просторной супружеской постели. Примет, что тревожили его мнительность, его молчаливую подозрительность, было множество. Но все они искупались ее внезапной нежностью, милой смешливостью, добродушным над ним подтруниванием, которое он так любил даже тогда, когда ее остроумные незлые насмешки доставались ему в присутствии гостей. Он не верил наветам Саблина. Но кристаллик, залетевший в глаз, причинял неудобство и боль. Избитый, оскорбленный, он откладывал на потом свое мстительное нетерпение наказать Саблина, обратиться в милицию, добиться его задержания. Торопился наверх, к Елене, чтобы рассеять свои подозрения.
Лифт вернулся. Марк подымался, подыскивая первую фразу, которой объяснит жене свой побитый, истрепанный вид. И по ее ответу, по неуловимым движениям тела, выражению глаз, исходящей от нее тревоге, нежности, состраданию убедится, что умалишенный и мерзкий Саблин солгал, как всегда.
Вышел на лестничной клетке. Увидел, что дверь в квартиру открыта, в ней голоса, мелькание белых халатов. На пороге его встретила соседка:
- С Еленой плохо… Она мне позвонила… Едва открыла дверь… Я вызвала «неотложку»…
Скинул шубу, метнулся в спальню. На постели, среди холодного блеска зеркал, прикрытая розовым шелком, лежала Елена. Его поразил ее ужасный вид - белое лицо с синими подглазьями, разбитые в кровь губы, растерзанные, рассыпанные волосы, голая рука с набухшей голубой веной, в которую врач вонзает стальной лучик иглы. Ее веки приоткрылись, и на него посмотрели огромные, мокрые от слез глаза. В них был ужас, и этот ужас был вызван его появлением, и чем-то еще, что витало в высоких углах спальни, притаилось в лепнине потолка, замерло в зеркалах, как замирает в мертвых зрачках отраженье убийцы.
Врачи делали кардиограмму, слушали сердце, выписывали какие-то рецепты.
- Был приступ тахикардии. Сохранились экстрасистолы. Кардиограмма тревожная. Вызовите районного врача, и я не исключаю возможность госпитализации. - Доктор, уже из коридора, бегло оглядывал дорогое убранство комнат. Торопился уйти, оставляя в воздухе легкий запах больницы. Бригада «скорой помощи» покинула квартиру, и их машина, расплескивая фиолетовый свет, уже мчалась к другому дому.
Марк подошел к Елене, осторожно присел на край кровати, чтобы не касаться вытянутого, забросанного складчатым шелком тела. Потянулся к ней и шепотом, чтобы их не слушало притаившееся в углах существо, спросил:
- Он был здесь? Это он с тобой сотворил?
Елена открыла распухшие губы и медленно, глядя темными, синими, горько мерцающими глазами, сказала:
- Мне страшно… Наверное, я скоро умру…
- Я накажу мерзавца… Его станут судить за покушение на убийство…
- Если я умру, ты все равно узнаешь… Я тебя обманула… Изменила тебе с Коробейниковым… Я от него беременна… Я мерзкая, лживая, мне поделом… Я уйду от тебя… Станет немножко легче, поднимусь и уйду… Ты вправе меня ненавидеть… За все добро, за все твое благородство я тебе причинила зло… Всем причиняю зло… Ты можешь меня избить, как и он… Можешь убить… Но во мне ребенок… Если я умру, то и он…
Он почувствовал, как слабеет. Зеркала вокруг наполнялись туманом, и его жизнь утекала в туманные, посеребренные стекла. Он не испытывал ненависти, унижения. Только огромную усталость прожитой жизни. А также странное недоумение оттого, что по воле всемогущего Бога родился в этой северной, снежной земле, где в румяные слюдяные оконца выглядывал разгневанный царь, наблюдая, как ставят на площади плахи и варят смоляные котлы. Как в розовом морозном дыму по площади шли пехотинцы, и усатый вождь, коверкая и ломая слова, говорил: «Братья и сестры…» В этой земле было суждено ему встретить прелестную женщину, которая жестоко его обманула. Но этот обман был малой частью другого, заманившего его в эту жизнь, наградившего любовью и нежностью, а потом уводящего сквозь туманные зеркала в долгожданную небывалую даль.
Марк Солим опустился на розовое покрывало рядом с Еленой. Поцеловал ее руку мягкими, осторожными губами:
- Люблю тебя… Никуда не уйдешь… Буду ходить за тобой… Родишь ребенка… Вот только плакать не надо…
Она плакала, прижималась к нему. Он тоже плакал, обнимал ее измученное, избитое тело. А среди их объятий, не ведая об их страданьях, жил ребенок.
50
Коробейников жил в ощущении близкой беды, которая притаилась, как невидимая, стерегущая в зарослях, птица. Эта беззащитность, беспомощность перед жизнью порождали в нем странное ощущение, под стать магическому верованию, первобытному волхвованию. Ему казалось, что если он опишет в романе таящиеся в жизни угрозы, назовет их по имени, переведет в текст, если выхватит из реальности и придаст им выдуманную форму сюжета, то жизнь, выпитая романом, обмелеет, ослабнет. Вместе с ней ослабеют таящиеся в жизни угрозы. Поблекнут и потускнеют, станут неопасны, превратятся в тень угроз. Сами же угрозы, лишенные своей разрушительной силы, перейдут в область вымысла. Станут губить и крушить не его, Коробейникова, жизнь, а вымышленную плоть романа. Неуправляемые, не подвластные ему стихии жизни, укрощенные творчеством, становятся частью вымысла. Ставятся под контроль его воли.