Он навестил газету. Секретарша уволенного Стремжинского встретилась ему на лестнице. Она уже не напоминала полинезийскую жрицу с перламутровыми ногтями, а была усталой, растерянной, немолодой женщиной, забывшей положить на лицо грим, покрасить ногти, закрепить лаком вороненый завиток у виска.
- Ухожу, Миша. Не знаю, где найду работу. А у меня ведь ребенок, - рассеянно сказала она, унося в сумке свои безделушки, освободив приемную, где уже воцарилась другая.
Эта другая была тонкой и язвительной, с узким недобрым лицом. Напоминала осу, которая может ужалить. Встретила Коробейникова нелюбезно, будто уже прознала о его особых отношениях с уволенным Стремжинским, которого сменил в кабинете другой хозяин - Урюков. Уверенно и всевластно разместился среди правительственных телефонов, электронных табло, за знакомым столом, на котором уже не было фетишей и амулетов Стремжинского, а появился бюстик Дзержинского на подставке с дарственной надписью. Одни кумиры и боги изгоняли других, занимая алтарь, охраняя благополучие нового властителя.
Этот властитель, изысканный, подчеркнуто вежливый аппаратчик, был прислан из ЦК, где курировал газеты и журналы. Он сразу создал между собой и Коробейниковым дистанцию, заполняя ее сухим, тихо потрескивающим электричеством, которое слабо жгло и отталкивало. Урюков вызвал к себе Коробейникова, чтобы дать ему новое задание: посетить очистные сооружения и описать индустрию, с помощью которой Москва избавляется от своих отходов и миазмов. После престижных поездок на флот, в ракетные войска, в гарнизоны стратегической авиации это задание выглядело почти унизительным. Свидетельствовало о том, что Коробейников утратил роль фаворита. Говорило о понижении статуса. После этого оскорбляющего самолюбие знака Коробейников мог просто уйти из газеты. Но он почти обрадовался заданию. Обрадовался унижению. Был готов обратиться к самым черновым, непрестижным темам, воспринимая это как епитимью за совершенный грех.
Смиренно поблагодарил за задание. Вышел из кабинета, поймав на себе язвительный взгляд секретарши. Уловил в приемной запах новых, едких, как уксус, духов.
Он стоял среди серых рыхлых снегов с налетом рыжих ядовитых осадков. Поля аэрации на окраине Москвы были охвачены непрерывным туманным тлением, которое происходило в глубине снегов, где сочились, разлагались остатки биомассы. Колеблемый горчичный туман истекал в холодное небо, и в этом тумане слабо проглядывал город, белые кварталы, кровли домов, золотые главы церквей, ажурные антенны и башни. Казалось, город парил среди ядовитых облаков, ржавел, окислялся. В нем шел непрерывный распад, уничтожение материи, которая превращалась в горькие тени, блеклый и болезненный дух.
Коробейников взирал на далекий город, и ему казалось, что это огромный моллюск, заключенный в каменную раковину. Вяло пульсирует, сокращается и взбухает. В раковине медленно созревает жемчужина, нежно-розовая, перламутровая. И моллюск истекает зловонной жижей, тлетворной слизью, пожирает и истребляет низшие формы жизни, чтобы в муках и конвульсиях, среди распада и тления, возник драгоценный жемчуг.
В этот утренний час город просыпался. Начинали крутиться моторы. Мчались по трассам автомобили. Невидимый в тучах, прогудел самолет. В министерствах чиновники управляли промышленностью. В конструкторских бюро совершались открытия. Художники брались за кисти, писатели тянулись к бумаге. Люди возводили памятники, пускали в небеса самолеты, репетировали спектакли, рождали богооткровенные идеи и замыслы. Проснувшийся город сбрасывал в канализацию ночные миазмы и нечистоты. Сливал в подземные трубы и унитазы гной больниц, токсины злодеяний, пороков и ненависти.
Канализация, хлюпая, сосала грязные потоки, в которые превратилось израсходованное время, прожитые человечеством сутки.
Коробейников стоял среди мутных зараженных пространств, чувствуя, как его одежда и легкие пропитываются тлетворным паром. Он сам, в своем грехе и пороке, был частью отбросов, от которых стремился спастись и освободиться город.
В тумане носилось воронье. Зыбкие стаи птиц рябили в небе, кричали, казались порождением больных испарений. Садились в снега, жадно клевали, глотали, наполнялись гнилью и падалью. Тяжело взлетали, пролетая над Коробейниковым, брызгая сверху зловонной жижей, забрасывая его ядовитыми метинами.
Из земли выступала огромная бетонная скважина. Липкая, покрытая студенистой гущей труба извергала мутный поток. Длинная, бесконечная рытвина была наполнена струящейся жижей, над которой густо клубился пар. Снег кругом был изъеден ржавчиной, в синеватых волокнах плесени. Коробейников шел вдоль клубящегося теплого арыка, вглядывался в текущую муть. В парном бульоне тянулись длинные бинты с отпечатками гноя и крови: отбросы московских больниц, остатки ночных операций, ампутированных конечностей, трупных извержений. Плыли отяжелевшие от воды комья ваты, черные, липучие, с остатками дурной женской крови. Волновались на поверхности листы газет, зловонная муть пропитала лица вождей, портреты ударников и космонавтов, изображение заводов и строек. Протекали радужные кольца бензина, белая мыльная пена, бесформенные комья слизи, похожие на тромбы из подземных вен и артерий. Тяжелая затонувшая ветошь напоминала утопленников, медленно сносимых течением.
Коробейникова мутило, подкатывался рвотный ком. Тошнотворный воздух забивал горло и ноздри. Хотелось кинуться прочь, очутиться в чистом сосновом бору с благоухающим снегом. Лечь в горячую ванну с душистой освежающей пеной. Но он удерживал себя остатками воли.
«Это мое… Моя мерзость… Меня по горло окунули в сточную канаву, стою в слизистой гуще, и мне в лицо ударяют резиновые пузыри с мертвым зловонным белком…»
Он увидел, как из мутного пара налетела на него черная орущая птица. Повисла над головой, растопырив грязные маховые перья, нацелив мучнистый клюв, глядя яростными ненавидящими глазами. Подумал, что явился хозяин адской клоаки, приставленный к нему бес, его неотступный мучитель, что пытает его страшной унизительной мукой.
«Не сдамся… Моя жизнь, мое творчество должны впитать всю мерзость бытия, окунуться в нечистоты, одолеть гниение очистительной силой искусства… Освободиться от скверны… Здесь, у сточной канавы, пишу мой роман…»
Он шагал туда, где поток перегораживали решетки, процеживали клоаку, как сито. На железных прутьях оседали клочья газет, липкое тряпье, мохнатые, словно водоросли, волокна. Пенилась и бурлила гуща, танцевал и подпрыгивал хоровод белых резиновых пузырей. Решетки были частью конвейера, который вычерпывал из воды нерастворимые густые отбросы, увлекал в сторону, опрокидывал в громадные, из нержавеющей стали, баки. Коробейникову казалось, что это он, по грудь в зловонном потоке, подставляет нечистотам ребра.
Птица хлопала драными крыльями. Раскрывала костяной клюв. Дергала красным злым языком. Крылатый демон каркал, созывал летучую тьму нетопырей. Черные твари слетятся, ринутся несметным граем. Заклюют до смерти, выдерут глаза, вырвут сердце, продырявят печень и легкие. Оставят на грязном снегу груду розовых мокрых костей.
Коробейников кричал сквозь туман на бесноватую птицу, отгонял взмахами рук. Хриплое карканье созывало на пир все исчадия ада, окружало Коробейникова злыми духами. Ночные убийства, пытки в застенках, насилие женщин, растление детей, преступные замыслы, ненавидящие мысли струились в теплой клоаке, истекая из чрева гниющего города.