Следом шли другие чеченцы, и среди них, Кудрявцев его тоже узнал, пожилой седоватый «профессор», сидевший рядом с ним на лавке. Их сопровождало несколько молодых вооруженных парней, и сзади, отставая и опять нагоняя, семенил мальчишка в смешной, похожей на петушиный гребень шапочке.
Проходя мимо дома, мальчик снова отстал. Нагнулся, почерпнул липкий снег. Слепил из него снежок. Пульнул в темные окна дома. Снежок сочно ударил о стену, и этот звук разбившегося сырого снежка отозвался в доме, как в гулком пустом ведре.
Чеченцы удалились, и Кудрявцев облегченно поднялся, расслабляя руку, поддерживающую автомат.
Он вернулся в незапертую квартиру, из которой они вынесли мебель. На кухне, на продавленном диванчике увидел Филю. Тот скрючился, укутанный в старушечьи обноски, и плакал. В темноте было видно, как вздрагивают его тощие плечи. Слышались всхлипы, которые, едва появился Кудрявцев, перешли в рыдания.
— Ты что? — испугался Кудрявцев, наклоняясь к нему.
— Боюсь! — захлебывался Филя, закрывая лицо руками. Кудрявцев попытался отнять от лица его худые холодные пальцы, чувствуя на них обильные теплые слезы. — Все равно нас убьют!
— Да брось, возьми себя в руки! — пробовал прикрикнуть Кудрявцев, жесткой командирской волей прервать рыдания солдата. — Отставить слезы, тебе говорю!
— Нельзя нам здесь оставаться… — со стоном, с привыванием выговаривал Филя. — Убьют нас здесь обязательно!…
— Ты же не курица! — Кудрявцев испытывал к нему неприязнь, нарастающую брезгливость, к его всхлипам, липким придыханиям, жалким подпрыгивающим плечам. — Ты — солдат! У тебя боевые товарищи!
— Боюсь, — повторял Филя, втискиваясь в диванчик худыми лопатками, словно хотел спрятаться от Кудрявцева, от его недружелюбного голоса, от тяжелого автомата.
И эта беззащитность солдата, страх, который вызывал в нем Кудрявцев, вдруг больно поразили его. Он устыдился своего, грубого голоса, выносливого, натренированного тела, своего превосходства над солдатом, которого он вырвал из пекла и тут же снова направил его в строй, в пекло, в ужас и смерть.
— Ну что ты, что ты! — тихо сказал Кудрявцев, усаживаясь рядом, обнимая его легонько за плечи. — Успокойся, брат, ничего!
Солдат вдруг прижался к Кудрявцеву, и тот, обнимая его, чувствовал, как тот худ, слаб, как дрожит от слез его узкая вздрагивающая грудь.
— Мне домой надо!… У меня мама одна!… У нее астма!… У нее приступ бывает!… Когда задыхается, некому вызвать врача!…
Кудрявцев испытывал к нему горестное сострадание, незнакомую прежде отцовскую нежность. Гладил его по стриженым волосам, увещевал, уговаривал, как обиженное, огорченное дитя:
— Ну ладно… Не надо… Все будет нормально… Все будет у нас хорошо…
Постепенно Филя утих. Всхлипывал, прижимался к Кудрявцеву. Тот аккуратно уложил его на диван.
— Давай отдыхай. — Он поднялся, оставляя Филю лежать. — Утром завтрак всем приготовь. Заступишь на пост. Тебе Чижа подменять… Давай я тебя укрою.
Он сходил в комнату, нашел сваленное в угол одеяло, принес и накрыл Филю, подтыкая ему одеяло под ноги. Филя, скрючившись на коротком диванчике, молча, благодарно вздохнул, подкладывая себе ладони под щеку.
Кудрявцев стоял у окна и смотрел на истлевающую площадь. Рассредоточенные по дому, на чердаке и на лестничных клетках, притаились солдаты. Филя всхлипывал во сне. Прилип к стене дома брошенный снежок. Кудрявцев, вместивший в себя весь огромный истекший день и разбухшую катастрофой непомерную ночь, просил кого-то, управляющего смертями и жизнями, сберечь их от гибели. Если этот Могучий услышит его: вернет Чижа к его альбомам с рисунками, Таракана — к коробкам с бабочками. Ноздрю — к ангелу с печальной лампадой, Крутого — к золотистой лошади, если Филя встретится с матерью, а он, Кудрявцев, увидит свой отчий дом, — то в благодарность за избавление он изменит всю свою жизнь. Станет заниматься самой черной и тяжелой работой, а добытые деньги раздаст беднякам. Или скроется на острове среди студеного моря и один, среди волн и льдов, ночных полярных сияний, станет размышлять над тем, как устроен мир, кто правит и царит в мироздании.
Он дал обет, не зная, существует ли тот, кому он его давал. Подхватил с пола подушку, поднялся на третий этаж, кинул на ступеньки подушку, уселся, прижался к стене. Он закрыл глаза, и под набрякшими веками стали беззвучно взрываться наливники, выплескивая фонтаны огня. Отрывалась и летела в небо черная башня танка. Бежали, обнявшись, два огненных танкиста, падали, охваченные липким пламенем. Искрилось черно-красное в стакане вино. Блестели выпуклые глаза Исмаила. Нож с костяной рукояткой погружался лейтенанту в горло. Черная птица сидела на крышке люка, открывала свой алый зев. И все крутилось, летело, как беззвучная карусель, и он, мальчик, гнался за перламутровой бабочкой, скакал на золоченом коне, и все пропадало в метели.
Глава одиннадцатая
Из бизнес-клуба после яркой и утомительной ночи гости разъезжались наутро. На озаренное крыльцо, на красный, запорошенный снегом ковер выходили дамы в серебристых мехах, мужчины в полураспахнутых длинных пальто и в искрящихся шубах. Из духоты, из горячих восковых ароматов попадали в метель, в летящий синий снег. Привратники бережно сводили их с крыльца, подсаживали в лимузины. Машины, брызнув бриллиантовыми огнями, взбивая пух, уносились в сугробы, в вихри, в туманное зарево улиц.
Бернер усадил жену в тяжелый разлапистый джип, в его бархатную теплую глубину, из которой выглядывал мускулистый предупредительный шофер. «Чероки» был подарком жене. Марина любила кататься в этой скоростной, на жирных колесах, с могучим мотором карете.
— Отдыхай, дорогая, я вернусь попозже. Навещу юбиляра-министра!
Смотрел, как исчезают в пурге рубиновые хвостовые огни. Наслаждаясь холодным ветром, струйками снега, залетавшими под шарф, ловко, легко нырнул в салон «мерседеса», в пряный, пахнущий вкусными лаками сумрак. На переднем сиденье, рядом с водителем поместился Ахмет. Охрана наполнила машину сопровождения, и обе, разбрасывая фиолетовые сигнальные вспышки, ринулись в метель.
— Давай-ка в баню, к министру! — приказал Бернер, вдавливаясь в замшевое сиденье.
Он не устал, был бодр и свеж. Освобожденный от дурных предчувствий, в предвкушении скорых успехов смотрел сквозь стекло на длинные серебристые вихри, летящие вдоль фасадов и окон.
Москва была пуста, улицы завалены снегом. Только летели навстречу светофоры, размытое пламя витрин, шаровые молнии фонарей, светила и луны реклам.
Этот простор и полет по озаренной Москве действовали на Бернера пьяняще. Город принадлежал только ему. Для него были подсвечены янтарные фасады, переливались огромные хрустальные витрины. Выставляли ему напоказ золотые украшения, меха, автомобили, рояли, бутылки с заморскими винами, розовые окорока, живых в изумрудных аквариумах рыб.
Все остальные люди были унесены метелью, освободили ему улицы, площади, перекрестки, чтобы он, Бернер, мчался, летел сквозь ночной прекрасный город.