— Ты чего тормозишь, земеля?! — проорал прямо мне в ухо невесть откуда взявшийся Васька Лебедев. — Все наши уже в машине давно! Ух ни х… себе!
Он тоже увидел, увидел и закашлялся, подавился словами, судорожно сглатывая и стараясь отвернуться. Несколько секунд он боролся с собой и, кажется, победил.
— Не смотри туда, не надо, — произнес он уже совсем другим, не своим, сухим и безжизненным голосом. — Не смотри… Пойдем отсюда. Пойдем!
Он тянул меня за плечо, настойчиво тащил за собой. А я все не мог отвести глаз, от огромной зеленой мухи, ползущей по замершему навечно, глядя в небесную синь зрачку.
Когда мы отъезжали, грузины весело махали нам вслед руками, что-то выкрикивали удалое и радостное, на всех без исключения лицах цвели искренние человеческие улыбки. Мне было тошно от этого, хотелось кричать, хотелось схватить автомат и выпустить целиком рожок в эти смеющиеся рожи, стереть с них улыбки, заткнуть им в глотку этот смех, это веселье, заставить почувствовать страх и боль. А уж после заглянуть в расширившиеся от ужаса глаза и спросить: «Ну как? Понял теперь каково это? Почувствовал на себе?!» Судя по виду пацанов их обуревали аналогичные чувства. Грузины этого не замечали, они радовались победе. Еще одной маленькой победе в ведущейся здесь войне.
Всего через несколько минут, за поворотом дороги, мы догнали бредущих толпой осетинок. Они даже не обернулись на шум приближающихся автомобильных моторов. Как шли, так и шли, тупо глядя себе под ноги, не поднимая глаз. Даже дети никак не среагировали на наше появление, окинули равнодушными отрешенными взглядами и крепче сжали маленькими ладошками пальцы матерей. Осиротевшая кудрявая девчушка, крепко цеплялась теперь маленькой неловкой ручкой за высохшие пальцы кормившей нас пирогами старухи. Наша машина остановилась рядом с ними, Свин высунувшись из окна крикнул им, чтобы лезли в кузов. Они не ответили, продолжая скорбно шагать с опущенными головами, мерно переставляя ноги. Шаг за шагом… Свин еще что-то говорил им, пытался в чем-то убедить, что-то объяснял. До тех пор, пока старуха не подняла на него глаз. Она посмотрела на старлея так, будто плюнула ему в лицо и тихо, но так четко что все разобрали, произнесла:
— Уезжайте, нам от вас ничего не надо.
Потом прибавила что-то еще непонятное, по-осетински, то ли выругалась, то ли прокляла нас.
Машина, рыкнув на передаче, тронулась, легко обгоняя толпу беженок с детьми. Когда мы проезжали мимо них я отвернулся, чтобы не дай бог не встретиться с кем-нибудь из них глазами. На душе было так погано, что кажется лучше бы меня убили на этой злополучной дороге.
Так я думал тогда. Так думаю и теперь, хотя умом давно понял, что наш старлей не мог тогда поступить иначе, не мог пожертвовать жизнями двух десятков доверенных ему мальчишек. Сейчас мне уже не хочется называть его по придуманной нами кличке, а имени его я, к сожалению, не помню. Я давно уже простил его за все прошлые обиды и очень благодарен ему за то, что он дал мне, за то, чему успел научить, за сохраненную жизнь, наконец. Вот только кажется мне иногда, что в тот день на дороге, прав был все-таки Пепс. Не по расчету сделанному холодным, взвешенным разумом, а по простым мужским понятиям о долге и чести, об ответственности перед слабым, которого ты пусть даже невольно, но взял однажды под свою защиту.
«Живи без страха пока правомерно жить, и умри с честью, когда это будет необходимо». Так говорят самураи, а уж они-то в этом деле понимают. Ведь жизнь без чести для мужчины не жизнь. Я в долгу перед вами жители Южной Осетии. Я обманул доверившихся мне, не смог защитить. По малодушию, по слабости своей… Не важно, важно то, что я до сих пор, спустя семнадцать лет все еще помню об этом. Эта боль все еще живет, где-то на дне моей души, просыпаясь вдруг потревоженная не вовремя произнесенным словом, увиденной краем глаза передачей по телевизору, прочитанной случайно статьей в газете. И я знаю, что так будет всегда, если жизнь не предоставит мне шанс заплатить по старым долгам, искупить свою тогдашнюю вину перед вами.
Я открыл глаза и непонимающе посмотрел на закрепленный в мольберте лист. С него грустно улыбалась девушка с резкими орлиными чертами лица, стремительная, порывистая, почти живая. Сбоку аккуратным круглым почерком были выведены несколько цифр телефонного номера. Рывком, будто выныривая на солнечный свет из темной толщи воды, я все вспомнил. Да, это ведь она, Шатана, то есть, тьфу, Луиза. Ее незаконченный портрет. Вновь прозвенел в ушах мелодичный девичий голос: «Хуссар Ирыстон… Цхинвал…». Вот оно как в жизни бывает. Надо же, даже здесь, в далекой от места моей давнишней службы Москве, судьба умудрилась столкнуть меня с девушкой оттуда, из той, давно и прочно позабытой жизни.
С минуту я растравлял себя размышляя о том, могла ли Луиза оказаться тогда среди беженцев, и сколько ей в то время могло быть лет. В итоге придя к однозначному выводу, что уж таких-то совпадений в природе не бывает, я развернулся к мольберту.
В портрете смотрящем на меня с бумажного листа явно чего-то не хватало, какой-то важной детали, я чувствовал это абсолютно безошибочно, вот только не мог сообразить, чего же именно недостает и потому, решив положиться на подсознание прикрыл глаза и предельно расслабив пальцы, взял в них карандаш, поднес к листу. Карандаш сперва неуверенно, но все быстрее и настойчивее заскрипел по бумаге, я не мешал ему, стараясь даже не приглядываться к тому, что он там делает. Постепенно на заднем плане, за головой девушки, стала проявляться сжатая крутыми горными склонами с двух сторон дорога, мощная морда покрытого тентом армейского грузовика с темными неясными фигурами в кабине. Потом изменилось и само лицо девушки, оно как-то разом вдруг постарело, вокруг губ залегли горькие складки, по лбу поползли морщины, глаза потускнели, в одночасье утратив свой блеск. А на левом, прямо поверх зрачка начала проявляться нагло потирающая мохнатые лапки, жирная толстая муха.
Спохватившись, я отдернул карандаш назад, кажется даже вскрикнул от испуга и отвращения. Да, наверное, потому что прохожие начали недоуменно оборачиваться. Оборачивались, смотрели на меня и спешили дальше… Это Москва, здесь никому нет дела до приступов чужого сумасшествия. Вообще нет дела до других…
День второй
Как ни странно на утро Фима был бодр и весел. Возможно так успокаивающе подействовало на его нервную систему вчерашнее виски, но скорее всего дело было в другом. Уж больно чудесная, мирная и благостная погода стояла за окном. Солнце успело взобраться довольно высоко и сейчас заглядывало к нам в номер будучи уже на полпути к зениту. Безоблачное небо радовало чистой бирюзовой синевой, а легкий, дующий с гор ветер нес в распахнутое окно приятную прохладу. Весело перекрикивались на разные голоса местные птахи, с улицы доносились шаги прохожих и редкое жужжание автомобильных движков. Лепота, одним словом, мир и покой. Казалось, растаявшая на рассвете ночная тьма унесла с собою все страхи, а в этом залитом солнечном светом, улыбчивом и дружелюбном мире ничего ужасного не может произойти просто по определению. В нем нет места войне, обстрелам, смертям и ранам, здесь с людьми должно случаться только все самое хорошее, а любые неожиданности просто обязаны быть исключительно приятными. Трудно было не поддаться гипнозу этой сладкой иллюзии, даже человеку сугубо рациональному и черствому. А Фима особой рациональностью, сколько я его помню, никогда не отличался, к тому же он и сам был рад побыстрее забыть о своих ночных страхах, разом переведя их в разряд нереальных и надуманных. «Ах, обмануть меня не сложно, я сам обманываться рад…»