Справедливо говорят, что нет ничего страшнее гражданской войны, той, когда не разберешь толком: где свои, где чужие. Когда схлестываются между собой две правды, и нельзя однозначно сказать кто прав, кто виноват. Точнее можно: виноватых нет вообще, или нет правых, кому как больше нравится. Каждый бьется насмерть за себя, за своих близких, за само право существовать на этой земле, бьется с точно таким же как и он сам борцом за правое дело. Потому нет в истории человечества более жестоких войн, чем войны гражданские. Слишком похож на тебя враг, слишком легко понять его правду, стоит лишь на одно мгновенье остановиться, опустить раскаленный автоматный ствол и задуматься, ставя себя на его место. А ведь понять, значит простить… Потому нельзя себе дать ни секунды на раздумья и сомнения, на той стороне не люди, а взбесившиеся звери, те, что должны быть уничтожены безусловно и беспощадно. Все до одного, просто стерты с лица земли… Такова изнанка любой гражданской войны…
И вот, посреди этой мясорубки, когда обе стороны опьянев от пролитой крови, своей и чужой уже плюнули на все божеские и человеческие законы, бесповоротно перейдя все останавливающие рубежи, отбросив жалость, страх и сострадание сошлись грудь на грудь в решающей схватке, полк внутренних войск, состоящий из пяти сотен сопливых лопоухих мальчишек призванных в эти горы из средней полосы России, получил вдруг расплывчатый приказ «обеспечить в зоне ответственности соблюдение правопорядка и социалистической законности». Командир прочитав поступившую в часть телефонограмму материл московских политиков, министерство внутренних дел и министра лично без малого десять минут, ни разу не прервавшись и не повторившись. Но что с того было толку? Кого могла остановить бессильная ярость и злость уставшего от неразберихи последних лет офицера? Приказ нужно было выполнять, или хотя бы сымитировать его выполнение. Благодаря мудрости и честности командира, мы не полезли тогда умиротворять два в одночасье окунувшихся в туман кровавого безумия народа, ограничиваясь вывозом из опасных зон беженцев, да защитой от посягательств той и другой стороны самой территории полка. Но и этого нам тогда хватило с лихвой.
Я помню себя образца девяносто первого года — затравленного, перепуганного звереныша, не понимающего, что происходит вокруг, отчего вдруг разом рухнул привычный, казавшийся незыблемым, таким добрым и правильным мир. Почему? Чья в этом вина? Этот еще не окрепший ни духом, ни телом мальчишка был просто оглушен страхом, ужасом того, что происходило вокруг него. Он не верил ни в себя, ни в своих товарищей, не верил в способность их полка хоть что-то изменить. Своих офицеров он ненавидел и боялся. Боялся, пожалуй, даже сильнее, чем ненавидел. А еще он уже был готов убивать. Убивать из страха, чтобы не быть убитым самому. Я знаю, он с легкостью мог нажать на спусковой крючок автомата, даже не глядя, кто стоит под его стволом. Ему было все равно. Он хотел одного — вернуться домой живым. Он очень хотел вернуться. И ему это удалось.
Долгие годы прошедшие после дембеля я боролся с этим маленьким зверенышем. Загонял его в самые потаенные темные чуланы своей души, не давал ему высунуться оттуда. Заново учился верить людям и доброжелательно к ним относиться, привыкал к мысли, что вовсе не каждый из окружающих непременно желает мне зла. Учился побеждать страх перед темнотой, перед закрытой местностью, где не понятно, откуда может прилететь пуля снайпера.
Откуда снайперская пуля в слава богу пока еще мирной и спокойной Москве? Правильно, ни откуда! Я это не хуже вас понимаю. А теперь попробуйте объяснить это скорчившемуся где-то в подсознании мальчишке с привитыми армией инстинктами мелкого хищника… Ему наплевать на логику и разум, он живет только чувствами, они не обманут, не подведут, потому что не подвели там. Там, где разум очень быстро отказал, не в силах справиться с увиденным, переварить и объяснить чудовищную жестокость происходящего. Вот так то. И плевать теперь на все рассудочные доводы, если то, проверенное в деле чутье говорит, что здесь не стоит задерживаться, потому что плохо просматриваются подходы, потому что вон оттуда с крыши может работать снайпер, или артиллерийский корректировщик. Попробуйте, поспорьте с собственной подкоркой, с намертво въевшимися в нее инстинктами. Я спорил, я настойчиво, шаг за шагом вытравливал из себя перепуганного мальчишку, обладающего шальной храбростью загнанной в угол крысы. Я планомерно и настойчиво убивал его.
Много лет я искренне считал, что победил в этой борьбе. Много лет, миновавших с тех пор до сегодняшнего дня. Сегодня я снова здесь, на той же самой земле. И тут вновь гремят выстрелы. И я чувствую, как еще только выходя из долгого летаргического сна в потаенных недрах подсознания все настойчивее и настойчивее начинает шевелиться тот самый, когда-то убитый мною звереныш. Он просыпается, властно заявляя о своем существовании, и нет сил удержать его в летаргии. Нет сил…
В Цхинвал мы въезжали уже после полудня. Дорога заняла без малого пять часов. Город был все такой же, почти точная копия того, что сохранилось в моих юношеских воспоминаниях. Обилие частной застройки, четырех-пятиэтажные скворечники хрущевок вперемешку с приземистыми основательными сталинками, и лишь ближе к центру более-менее современные дома. Машин на улицах практически нет, оно и понятно с бензином в республике напряженка. Угрюмый водитель не спрашивая нашего согласия притормозил возле гостиницы. «Алан», — вслух прочел я вытесненное на вывеске название.
— А что поприличнее ничего нет? — недовольно пробурчал себе под нос Фима.
Я почему-то думал, что водитель до ответа не снизойдет, но ошибся. Впервые за все время пути пожилой осетин развернулся назад и, смерив моего одноклассника вызывающим взглядом, сообщил:
— Очень легко смеяться над попавшими в беду людьми, приехав в бедную искалеченную войной страну из благополучной Москвы. Очень легко показывать им словом и жестом, что они дикари, живущие в невыносимых условиях. Вот только стоит при этом помнить, что если бы русские не бросили нас на растерзание грузинам, если бы не отказались от нас, то сейчас здесь все было бы по-другому. Не хуже, чем во Владикавказе, а может быть даже не хуже, чем в самой Москве.
Фима не нашелся что на это возразить и лишь жалко шмыгнул носом, опуская глаза.
— В этой гостинице, — продолжал меж тем говорить водитель. — Живут все журналисты, которые съехались в Цхинвал. Здесь есть и москвичи, и вообще иностранцы, и все они довольны. Да, у нас перебои с электричеством и водой, да, нет бензина и газа. Но мы стараемся, чтобы наши гости всегда жили как можно комфортнее. Намного комфортнее, чем живут даже самые важные люди в нашей республике.
Фима пробурчав себе под нос что-то вовсе уж неразборчивое принялся неловко выбираться из машины.
— Спасибо вам и удачной дороги, — я протянул водителю остаток обещанных денег.
— И вам спасибо, — кивнул он аккуратно пряча купюры в потертый дерматиновый кошелек. — Пишите правду про нас.
Я вышел из машины раздумывая об этом напутствии. Уже не первый раз я его слышал. То же самое сказал пограничник. Это же говорили суровые ополченцы на немногочисленных постах перед городом, которые мы пролетали практически без задержек. Похоже все эти люди уже не раз и довольно плотно сталкивались с тем, что представители СМИ, отрабатывая щедрые гонорары пытались их оболгать. К стыду своему я практически не знал, что за все эти годы писали в прессе о непризнанной республике. Старательно отгораживался от редкой и разрозненной информации, стремился забыть о самом существовании этой маленькой страны, выкинуть из памяти эту землю и все на ней пережитое. Похоже это было ошибкой. Все возвращается в этом мире. Все-таки правы были марксисты-диалектики: история развивается по спирали, каждый раз повторяясь на более высшем уровне, раз за разом весь мир вращается по кругу. Вот и я снова вернулся сюда, в город, где мало что поменялось с дней мой молодости, и можно легко окунуться вновь в свою память. Интересно, если верна теория спирали, то что же меня ждет здесь на этот раз? Почему-то я вовсе не хочу знать ответ на этот вопрос… А может на самом деле я его уже знаю?