Помимо физиологических неприятностей он часто испытывал сильнейшие душевные расстройства, теряя на несколько минут, а иногда часов, рассудок. В общем, он страшно жалел, что обрел этот чудесный, но, одновременно, чудовищный дар, он уже с болезненной жаждой вновь подумывал о самоубийстве, как единственном способе обрести физический, а главное — душевный покой, но при этом прекрасно понимал, что любой на его месте отдал бы все, чтобы обладать лишь малой частью подобных способностей.
А еще теперь рядом с ним почти всегда была Мармеладка — то ли возлюбленная, то ли сиделка, то ли соглядатай Германа, забавная, бедовая, беспокойная, болтливая. Всеми добрыми воспоминаниями о ее прошлой жизни, если выжать их в один сосуд, не наполнить и наперсток, в ее душе осталась одна только боль, давно приобретшая хронический характер. Но при этом она обладала способностью особо не терзаться, радоваться тому, что на данный момент есть — куску хлеба на столе, новой песенке по радио, и ее стойкость и неожиданная мудрость вдохновляли Сильвина, успокаивали, удерживали от грустных мыслей и поступков.
Запись 15
Однажды Герман взял своего штатного провидца на деловую встречу. Он не хотел доводить Сильвина до прямых контактов с внешней средой, с которой сам постоянно находился в вихревом взаимодействии (последнее время Герман тщательно его оберегал, перестал выпускать на улицу, а уходя на работу, запирал входную дверь на специальные замки, так что невозможно было выйти), но на этот раз дело было архиважным, а понять заочно мысли и планы соперника по переговорам не было никакой возможности.
Демонстрировать Сильвина деловым партнерам в роли официального лица было рискованно (он больше годился для буффонадного представления или на роль горемычного попрошайки) и могло легко привести переговоры к срыву. Но туго знающий военное дело Герман разработал скрупулезный план боевых действий с нарочито невнятной атакой, затем ложным отступлением и последующим окружением обманутого противника, и отвел в этом плане Сильвину роль танкового батальона в засаде.
В заброшенном многоквартирном доме, приготовленном под снос, с разломанными межкомнатными перегородками, посреди бытового хлама почившей цивилизации, некогда полной детского смеха и запахов вкусной еды, друзья Германа подвесили связанного и повизгивающего Сильвина на железный крюк, торчавший из потолка, и в клочки порвали на нем и без того ветхую одежду. Герман расчетливо оглядел несчастного, одобрительно схаркнул на замусоренный пол и все же для верности сунул ему в нос и в губы кулак (лицо тут же распухло, кровь из ноздрей затопила губы), а потом сорвал с него остатки штанов, вместе с трусами, обнажив скверную надпись на ягодицах, которую сам и выжег в тот день, когда Сильвин пробовал самостоятельно уйти из жизни. Надо бы освежить, — пробормотал Герман, придирчиво оглядывая оспины сигаретных ожогов, составляющие буквы. Впрочем, и таксойдет. Сильвин теперь имел такой мученический вид, что даже видавшие виды коммандос восхищенно переглянулись.
Герман. Ты все понял, чудо?
Сильвин. Так точно. Если они будут говорить неправду, то есть лгать, я буду громко стонать… Руки затекли!
Герман. Потерпишь. Пора уже отрабатывать хлеб, которым я тебя кормлю.
Сильвин. Но мне больно!
Герман. Разговорчику в строю, тля! Христу тоже было больно, когда к кресту приколачивали.
Сильвину заклеили липкой лентой рот.
Вскоре явились переговорщики. Их было шесть человек — шесть горцев, шесть закоренелых личностей в черных куртках. Они очевидно были не местными и походили на избегавшуюся стаю волков, давно преследующих желанную, но неизменно ускользающую добычу. После горячки погони они тяжело дышали, из открытых пастей валил пар, а с желтых клыков сочилась едкая слюна голода и страсти. Ступали они бесшумно, глядели остро и осторожно, словно прощупывая миноискателем, все их волчьи повадки говорили о том, что они не только знают суровую действительность жизни — они сами и есть эта суровая действительность. Они рассыпались по помещению, как бы окружая, и каждый из них занял выгодную позицию, будто приготовившись к нападению. Вперед гордо ступил вожак — пожилой и тертый, но еще полный жизненного жара человек-волк.
Сильвин вскользь пробежался по глазам незнакомцев. Всякой грязи в их душах творилось много, но их обветренные лица и весь их вид в целом был маскарадом. В сущности, они являли собой отнюдь не разбойников с большой дороги, а просто теневых дельцов — перекупщиков краденого с приисков золота. В Сильфоне они были первый раз и им не терпелось организовать поставки дешевого нелегального товара в ювелирные лавки и магазины города. Впрочем, они имели прочную связь с лихими людьми, да и сами были готовы в любую секунду пустить в ход оружие, которое прятали под прочными черными шкурами.
Все увиденное Сильвин с удовольствием поведал бы Герману, если бы имел такую возможность, но, болтаясь без штанов с заклеенным ртом на крюке, ему только и оставалось, что наблюдать, как Герман, несмотря на внешнее хладнокровие, трусит, как пахучее облако страха, истекая сильными струями из его сердца и живота, сначала обволакивает его с ног до головы, потом тугими потоками расходится в стороны, застилая сомкнутое пространство.
Сильвин впервые лицезрел до такой степени струсившего Германа, и это было для него откровением. Герман — его идол бесстрашия, которому он поклонялся несколько лет, с пониманием и покорностью принимая от него упреки и оплеухи, этот человек-кулак, человек-исполин, поднимающийся над Сильфоном монументом в лучах утренней зари, на его глазах тут же уменьшился до размеров лилипута, стал никем, таким же, как и сам Сильвин, ничтожеством, о которое можно вытереть ноги.
Сильвин даже расстроился, а потом испугался, что не только он, но и проницательные волки это учуют. И действительно, Вожак потянул носом, словно почувствовал волну малодушия, исходящую от Германа, и презрительно подумал: Этих трусливых. неверныхмы свернем в бараний рог! Затем он заметил Сильвина и на этот раз перепугался сам.
Вожак. Что это за чучело?
Герман. Это здешний сторож. Он нас заметил, пришлось с ним немного пообщаться.
Вожак. Зачем вы его пытали?
Герман. Моим мальчикам захотелось немного размяться.
Вожак. Он помешает нашему разговору.
Герман. Вряд ли. Все, что он услышит, ему придется забрать с собой в могилу.
Вожак удовлетворенно кивнул, показывая, что ему тоже не чужда жестокость, но, несмотря на отвагу, которой он был преисполнен, от его пахучей самоуверенности не осталось и следа. Герман же, в свою очередь, пришел в себя, немного успокоился, приобрел прежний расточительно холодный вид, и даже расправил плечи.
Вожак. Я слышал, что вы готовы покупать у нас золото? Сколько вам надо?
Герман. Все, что у вас есть.
Вожак. Ого! У вас много розничных точек?
Герман. У нас ювелирный магазин на Третьем перекрестке.
Вожак. Всего один? Куда же вы денете остальное золото?