Когда узнают там, за линией фронта, то сумеют предупредить, не дать совершиться злу. А враг среди своих, он командует, и все ему верят, и товарищ Сталин верит, доверяет технику, армии, жизни красноармейцев и, может быть, даже жизнь мужа хозяйки, приютившей Семена в своей избе. У этой простой женщины свой подвиг на страшной войне, а у него свой, и судьба недаром сохранила его во множестве смертных испытаний, доверив и поручив донести до своих тяжкую весть. Если он останется здесь, не пойдет в город, то кто тогда предупредит наших, кто передаст им слова погибшего Сушкова, сказанные в ночь перед казнью в камере смертников тюрьмы СД в Немеже?
Страшный груз тайны уже начал собирать свою кровавую дань, и скольких она еще унесет в небытие? Ведь не поступишь, как в той далекой детской сказочке, когда пастушок вырыл яму и прокричал в нее заветные слова, а потом выросло дерево, из веток которого сделали дудочки, разнесшие те слова по всему свету…
Яму выроют, но совсем не затем, чтобы он мог в нее кричать, а поставят обладателя тайны на ее краю и всадят пулю в грудь или в затылок, заставив навсегда молчать. Нельзя, нельзя так уйти, не передав другим того, что стало тебе известно!
Раньше он полагал, что уже прошел почти по всем мыслимым и немыслимым кругам ада, испытав такие муки, о которых и подумать-то страшно, но оказалось, есть муки посильнее: когда не можешь выполнить долг и грызет тебя изнутри нечто, не давая покоя, заставляя мозг постоянно и лихорадочно искать выхода, не находя его. И нельзя доверить свою страшную тайну никому…
Многое он хотел сказать, но веки вдруг странно отяжелели, в голове поплыл туман, словно хватил стакан огненного первача и, забыв закусить, пустился в пляс, а ноги не слушаются, и клонит тебя к полу, валит набок злая хмельная сила, отключая сознание. Кажется, что ты еще пляшешь, выкидывая замысловатые коленца и лихо приседая, а на самом-то деле уже уткнулся носом в заплеванный пол и храпишь, дрыгая ногами, на потеху остальной братии, бражничающей за широким столом…
Когда Семен проснулся, вокруг царила густая темнота. Открыв глаза и не увидев света, он поначалу испугался, решив, что ослеп. Но потом услышал над головой скрип половиц под шагами, уловил сыроватый запах земли и деревянных кадок, проморгавшись, различил серые полоски пробивающегося света по краям лаза и понял, что его перенесли в подпол, спрятав подальше от чужих глаз.
Протянув руку, нащупал доски стенки подпола и, уцепившись за них, сел. С радостью отметил, что голова не кружится и появилось желание есть: кажется, съел бы черта с рогами, только подавай. Однако тело болело, словно его били палками, пульсирующими толчками боль растекалась по жилам, терзая каждую мышцу, заставляя сквозь зубы тихо стонать и покрываться липким потом слабости. Да, пожалуй, в таком состоянии ему действительно не одолеть пятнадцать верст до города, а никто не повезет ни на лошадях, ни на машине. И есть ли в деревне лошади? О машинах и говорить нечего.
Сколько он проспал — час, сутки, двое? Выкидывает с ним шутку за шуткой пребывание в лагере и камере смертников, но от этих шуток хочется выть и плакать, колотя себя по обстриженной голове слабыми тощими кулаками. Как быть теперь — ждать, пока вернутся силы, и идти в город, на Мостовую, три, или искать другой выход из создавшегося положения?
Хорошо, предположим, он встанет и через неделю будет в состоянии добраться до города. В ночь побега его вела счастливая звезда, подстегивала жажда жизни и свободы, заставляя собрать последние силы в отчаянном рывке на волю. Сейчас, чудом попав в тепло и относительную безопасность, глупо рассчитывать с легкостью повторить проделанный путь.
Документов у него нет, и можно стать легкой добычей первого же встречного полицая или немца, поскольку оружия тоже нет, а надо идти по дороге, ведущей в город, на которой наверняка расположены контрольные пункты. Лесом ему не выбраться, да и пока он будет здесь лежать, стараниями доброй крестьянки набираясь сил, вскроется ото льда река. Лодки нет, бродом не перейти, так как еще холодно, а связать плот для переправы опять же не хватит сил. И вообще, стоит ли соваться в лес? Встреча в нем с немцами или полицаями означает неминуемую смерть — кто в это лихое время станет слушать и разбираться, как ты оказался в лесу или почему вышел из него прямо на посты?
Начать расспрашивать означает вызвать к себе подозрение, а люди в лихое времечко и так насторожены выше всякой меры. Да и не знаешь, на кого нарвешься на улице, а вид у Семена, прямо скажем, не самый лучший — ссадины и кровоподтеки заживут не скоро, а с разбитым лицом и думать нечего свободно разгуливать по городу и дорогам.
Стукнула крышка откинутого люка подпола, и по глазам резанул свет каганца, показавшийся нестерпимо ярким. Вниз спустилась хозяйка, прижимая одной рукой к груди глиняную миску с куском хлеба и вареными картофелинами, а другой держа коптилку.
Ну, предположим, он пойдет по дороге, сумеет выкрутиться при проверке документов и доберется до города. Где там Мостовая улица?
— Отудобел? — присаживаясь на край грубо сколоченного топчана, служившего Семену ложем, спросила она. — Морока на тебя нападает, оголодал. Я уже боялась, не повредился ли головой? Кричал ты страшно, как обеспамятел, пришлось сюда отнести. На-ка вот, ешь.
Она сунула ему в руки кусок хлеба и очищенную картофелину. Слобода взял и, кляня себя, жадно впился зубами в дразняще пахнущий хлеб.
«От себя отрывают, — подумал он, — чем отплачу за добро, чем? Сейчас хлеб наравне с жизнью…»
— Лекарства бы тебе надо, — глядя, как он ест, горестно вздохнула хозяйка. — Да где их теперя взять? Слышь, Семен, а что за дело у тебя в городе-то?
— Почему вас это интересует? — насторожился пограничник, перестав жевать.
— Да ты больно шибко убивался в беспамяти, все об каком-то Андрее говорил, — она не отвела взгляда, и он обмяк, откусил от картофелины, раздумывая, как ответить.
— Важное дело, очень важное. Не только мое, военное, — наконец сказал Слобода.
— Может, Таньку мою послать? — несмело предложила хозяйка. — Ты не гляди, что мала ростом, ей уж семнадцатый пошел. Староста наш, Трифонов, мужик свойский, мы его сами выбирали, он ей записал тринадцать, чтобы не угнали к германцам. Попрошу, он поможет. Оне с моим мужем друзья были, да на войну только мой пошел, а Трифонов остался — одноногий он, еще с Первой мировой, будь она неладна, а Танька сходит, здешних немец в город пускает. Доверишься?
Семен задумался. Конечно, местная девчонка, да еще не выдавшаяся росточком — видно, пошла в мужа хозяйки, — вряд ли вызовет подозрение у немцев и полицаев. Это, пожалуй, выход. Но надо решить, как ей поступить в городе? Придется дать адрес явки и пароль, научить, как провериться, прежде чем постучать в нужный дом, что говорить, а о чем умолчать. Если ей действительно семнадцатый год, поймет, какое дело доверено и что за это с ней будут вытворять немцы, если дознаются. Не хочется рисковать чужой, совсем еще молодой жизнью, но что остается?
— Хорошо, позовите ее.