А потом вдруг оказался на галечном пляже, и солнце было теплым и нежарким, и чуть зеленоватая волна едва плескала, убаюкивая... И откуда-то звучал саксофон, и щемящая мелодия Гершвина о лете сплеталась сама собою с шелестом волн, с размеренностью дней, прошлых и будущих, и их предстояло прожить еще много, и я уже стремился к ним душою, и почувствовал, что и дом у меня есть, и ждет меня милая приветливая жена...
А потом – словно тень занавесила небо на мгновение и – унеслась. И я видел ее уплывающей, словно облако, пока она не превратилась в дальнюю мутную дымку.
И я вдруг понял, что и странный город, и дождь, и черная тень – все это соткано усталым моим воображением, что все угрозы, горести, потери мы выдумываем себе сами, чтобы оправдать собственную неустроенность и страх жизни... Ведь всего-то нужно – сделать шаг, и море будет ласкать тебя нежно и невесомо, и все, кого ты любишь, останутся рядом навсегда, потому что им нужна твоя любовь и твоя забота...
Проснулся я улыбаясь. Ветер раздувал занавески, а я пытался вспомнить сон и не мог. Но понимание того, почему и зачем я оказался на Саратоне, не проходило. Все потери, недуги и поражения мы выдумываем себе сами. Значит, нужно выдумать победу.
И я снова уснул. Без сновидений. Пока не почувствовал, что в комнате моей кто-то есть. И ощутил аромат свежесваренного кофе.
– Славно спалось? – услышал я голос Вернера. – Я тут кофе угощаюсь и смиренно жду, пока ты проклюнешься.
– Уже, – сказал я, поднимаясь с обширного лежака. Простыня была всклокоченной донельзя.
– Кошмары снились?
– Разное. Ты пришел поговорить?
– Да. И тоже о разном.
– После душа, ладно?
Я постоял под горячими струями, потом сделал душ ледяным, вытерся, оделся и через десять минут был свеж и бодр, как голодный дельфин.
– Держи. – Он подвинул мне чашку крепчайшего кофе.
Я отхлебнул, закурил сигарету, посмотрел на Вернера. Он выглядел измученным.
– Ты не покемарил? – спросил я.
– Пытался. Но – что-то с нервами. Не смог. Стоило закрыть глаза и задремать, как я словно начинал захлебываться. Вскидывался в холодном поту, курил, делал глоток-другой рома, снова пытался заснуть... Ничего не получилось.
– Слушай, Вернер, а ты... травкой никогда не баловался?
– А кто ею не баловался? Хуже другое: одно время я стал большим любителем шнапса... Вру, шнапс я не любил, пил скорее водку, бренди или ром, но дело не в этом... Я полюбил состояние, вызываемое спиртным.
– Горькое лечит.
– Мне тоже так казалось. А потом встретил Гретту. Девчонка была – закачаешься. И даже – упадешь. Знаешь, в отставку я вышел давно, играть в войнушку мне надоело, и больше года я прозябал под Франкфуртом на какой-то съемной квартирке, типа частной гостиницы... А когда живешь на пособие, да еще в чужом жилье, все вокруг кажется каким-то необязательным, мнимым...
– Как сейчас?
– Может быть. И твоя собственная жизнь – тоже. По утрам я спускался в кафе, брал рюмочку рома или бренди и зависал с такими же любителями выпить поутряни, как и я. Умом понимал – неправильная эта жизнь, не моя, а отрешиться от нее не мог.
Вот тогда и встретил Гретту. В тот день я ездил во Франкфурт выправлять какие-то бумаги, потом засел в пабе и вернулся автобусом: сильно был набравшись. Сошел, побрел в свою гостиничку... Вдруг вижу: какие-то косоглазые девчонку полукольцом окружили... Я рявкнул на них, они даже головы в плечи втянули, а как рассмотрели – сложения я не богатырского, да еще и под хмельком, заулыбались, обступили...
– Корейцы? Китайцы?
– Да я и не рассмотрел. Нет, скорее из Южной Азии ребята – бенгальцы, пуштуны – не понять. Что-то заклекотали на своем наречии, потом один на ломаном немецком произнес сакраментальную фразу: «Бумажник, часы и – уходи, немец». Вот это завело меня больше всего: какие-то выродки пытаются ограбить девчонку, да и меня, и – где? У меня дома! Ну я и развеселился.
Глава 28
Да... развеселился. То ли хмель замешался с адреналином, но... Так я не веселился давно. Двоих уложил сразу, а остальные трое... Этих я воспитывал. Крепко воспитал. Бил так, чтобы не упали и не вырубились. Но потом загрустил и – отключил и этих.
Девчонка смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Я вежливо поинтересовался, далеко ли ей. Оказалось – два квартала. Я увязался провожать и вдруг понял, – она меня боится! Но почему-то она вдруг ни с того ни с сего пригласила меня на чашку кофе. Консьержка, открывшая дверь, посмотрела на меня с таким удивлением и любопытством, что я вдруг понял: мужчины у нее не бывают. И как узнал потом – женщины тоже.
Греттой владела, как сказал некогда русский поэт, «одна, но пламенная страсть». Как там дальше?
– «...Она, как червь, во мне жила, изгрызла душу и – сожгла...»
– Да. Сожгла. Гретта не желала иметь ничего общего с этим миром. Она выдумала свой. Писала картины и – жила в них. А существовала – здесь: скудно, невесело, отрешенно... И ее выдуманный мир меня... пленил. Да, именно так. Это был сладкий плен: красок, образов, созвучий... Гретта всегда что-то слушала: Бетховена, Баха, Чайковского, когда писала свои полотна. Или чертила углем. Или – темперой. Я тогда остался у нее. Мне казалось, навсегда.
Жизнь моя переменилась. Я устроился на работу в службу безопасности одной торговой фирмы, уже через полгода – продвинулся... Взял кредит и купил дом, автомобиль. У Гретты теперь были достойные условия, чтобы заниматься творчеством.
Вот только... Я был ее единственным зрителем. И единственным, кто понимал, что она хочет сказать миру. Мир же остался к ней равнодушен. Директора и владельцы выставочных залов интересовались только тем, что продается.
Гретта пыталась, но... Две выставки живописи и одна графики – провалились. Было продано всего две работы, и обе – купил я. Гретта хотела подарить людям целый мир, но они не только не признали или не приняли ее дар, они остались совершенно равнодушны. Трое-четверо яйцеголовых умников тиснули по статье, а в них – повторяющиеся слова: «творческая беспомощность», «равнодушие к форме и цвету», «провинциальная серость» и прочее в том же духе. Даже статьи, заказанные загодя владельцами салонов, были сухи, как трехвековой пергамент.
Гретта им не поверила. Она продолжала работать и... начала принимать наркотики. Сначала таблетки, потом... Я, восхищенный ею и, что греха таить, слишком занятый на работе, заметил это не сразу... А когда заметил – было поздно. А в один из вечеров, когда я вернулся с работы, моя Гретта спала... Но ей не суждено было проснуться. Слишком большая доза. И приняла ее она, я полагаю, намеренно.
Ей претил этот мир. Мне казалось, что ей достаточно того мира, который она создает сама. И – моей любви, моей преданности, моего восхищения. Я ошибся. Каждому художнику необходимо, чтобы его восхищение выдуманным миром разделили окружающие. Но – самое грустное в нашем времени то, что людям порой нет дела ни до кого. Даже до самих себя.