– Жаль, что ты уезжаешь. И взять меня с собой не сможешь, я знаю. Потому что сам не знаешь, где будешь завтра. Ты не беспокойся, я выздоровлю. Это я просто от грусти расхворалась. Пройдет.
Даша Белова в это время общалась с Павловой. Когда я вышел, она сидела на ступеньках санатория и курила, спаливая треть сигареты в одну затяжку.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Альба злая, как мегера.
– Чего?
– Аня ее старухой обозвала. Та аж взвилась, нацелилась девчонке пощечину отвесить… Ну я и посмотрела на фрау Альбу. Добрым таким взглядом. Потом взяла под локоток и попросила отойти, потолковать.
– И что она?
– Чуть не обмочилась со страху. Ты же знаешь, я умею быть… страшноватой.
– И она испугалась?
– Запомнила. Не так мало. Потом затараторила, что это особые дети, и… «сами понимаете, для них мы все, взрослые, глубокие старцы, просто обидно, когда… да и с личной жизнью у нас, ученых…». Как будто у нас, «работников ножа и топора», все в шоколаде.
– Просто несчастная она барышня, – сказал я серьезно.
– Ага. Одинокая, – поддакнула в тон Даша. – Все мы – несчастные. Потому что вас, мужиков, еще терпеть надо, а без вас – вроде вообще не жизнь – не нужные никому…
– Аминь. Альба сказала что-то по существу?
– Молчала как рыба. А вообще… Головы бы им всем пооткрутить.
– Кому?
– Кое-что я из нее выудила. Тэк скээть, «чиста па дружбе» и – во избежание. – Даша прикурила новую сигарету. – Из детей гениев делали. Какими-то генетическими мутациями. Что получилось и что получится, никто не скажет. Ученые. Мне бы их на сутки, я бы их выучила. Или надолго, или – навсегда. Ладно, пойдем. Тошно.
Когда мы вышли с территории санатория, Белова спросила:
– Напиться нет желания, Дрон?
– Нет.
– А я напьюсь. Занавешу окна в номере и напьюсь. Втихую. Вглухую. В одиночестве. Как и положено бойцу насквозь невидимого фронта. Есть такая потребность.
– А не боишься?..
– Темноты? Сумерек? Призраков ночи? Я сама – тень, Дронов, чего мне бояться тех, которые…
И она ушла. А мое настроение было смутным, и я пошел бродить по Бактрии. И – заблудился. Белым днем.
Глава 13
Какие бы ни были все минувшие ночи, а августовское утро, сияющее золотом выжженной травы и напоенное запахом близкого моря, начисто стирало воспоминание о них как о чем-то мнимом, вымышленном, книжном, а если и происходившем, то в какой-то другой, далекой отсюда реальности.
Все ушедшее – мнимо. Но оно присутствует в нашей жизни всем несбывшимся в ней и заставляет нас замирать порою горько и мятежно… И все несвершенное обступает явью, и хочется забросить свою жизнь на макушку самого большого дерева в подлунном мире и уйти – к мерному рокоту прибоя, к дыханию океана, к тишине глубин, туда, где нет суеты, где покой бесконечен и ты можешь почувствовать себя тем, что ты есть, – пылинкой мироздания, вмещающей в себя всю вселенную, – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг – только солнце, вода, песок и то, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной.
Так думал я и шел себе вдоль побережья, пока не забрел в старый город. Было пусто и безлюдно. Похожие друг на друга проулки, дворы, густо занавешенные листвой пыльных деревьев, и мне уже казалось, что бреду я этими бесконечными вереницами улиц по кругу и выхода нет… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, грязное, истертое, покрытое бурыми пятнами, похожими на запекшуюся кровь… И лица этих двоих были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понял – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку… И я пошел на звуки и сразу, вдруг оказался на уложенной брусчаткой площади. Слева высился тяжелый костел, справа – православный храм, выстроенный с модными причудами начала двадцатого века, чуть поодаль – мечеть. На площади стоял мальчик с флейтой и играл незамысловатую мелодию Бетховена:
Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною,
И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…
Перед Эженом скукожилась мятая картонная коробочка; в ней тускло блестели монеты. Эжен поднял лицо, узнал меня, перестал играть, сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуй. Ты что здесь?
– Играю вот. – Огляделся, добавил: – Хорошо здесь, тепло.
– Подзаработать решил?
– Играть люблю. А деньги нужны, – сказал Эжен вполне рассудительно, как взрослый. – Я Анете хочу платье купить. Здесь красиво очень. И она красивая. Нужно платье. Такое, какого ни у кого нет. Чтобы она была как принцесса.
– А себе?
– Себе скрипку. Только долго копить нужно. Чтобы настоящую.
– Ты где играть учился, Эжен?
– Нигде. Я всегда играл. А Анета всегда рисует. Когда мы вырастем, то поженимся. И уедем.
– Далеко?
– Искать родителей. Они нас потеряли. А мы их найдем. Ничего, что они старые уже будут. Даже лучше. Мы им будем помогать. Потому что жизнь – злая.
– Злая?
– Ага. Особенно зимой. Потому что зимой холодно. И темно. Здесь, может быть, добрее, только я не думаю…
– А люди?
– Люди – всякие. Вы с Дашей – хорошие, только потерянные. Как мы с Аней. Словно вас бросили и вам некуда вернуться. Я заметил: у многих людей теперь глаза переменились: словно всем стало некуда вернуться.
– И давно?
– Давно. Когда я совсем маленький был, тоже играл. У нас, в Загорье. Люди отводили взгляды и давали кто что может. Им было совестно, что им есть куда возвращаться, а таким, как я, – нет.
– Теперь не отводят?
– Теперь они словно тяготятся… Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью. Я их узнаю.
– Узнаешь?
– Да. По взглядам. Жалко их. – Эжен замолчал надолго, потом сказал: – Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог…
– Что?..
– Сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца и где все веселы… А я буду играть, играть, играть… И тогда они смогут остаться.