1012
Кто толкает вперёд разумность, тем самым возгоняет к новому всплеску и противоположную силу — всякого рода мистику и глупость.
В каждом движении следует различать: 1. что оно отчасти несёт в себе усталость от предыдущего движения (пресыщение от него, злость на него от слабости, болезнь); 2. что оно отчасти есть новопроснувшаяся, долго дремавшая, накопившаяся сила, радостная, игривая, охочая до насилия: здоровье.
1013
Здоровье и болезненность: осторожнее с ними! Мерилом остаётся стойкость тела, энергичность, мужество и бодрость духа — но так же, конечно, и то, сколько болезненного он может взять на себя и преодолеть, — сделать здоровым. То, чего изнеженный человек не вынесет, для великого здоровья только одно из средств стимуляции.
1014
Это только вопрос силы: носить в себе все болезненные черты своего века, но выравнивать их в изобильной, пластичной, возрождающей мощи. Сильный человек.
1015
О силе XIX столетия. — Мы средневековее, чем ХVIII век, а не просто любопытнее или падче на чужое и редкое. Мы взбунтовались против революции... Мы эмансипировались от страха перед разумом, этим призраком XVIII века: мы снова смеем быть абсурдными, ребячливыми, лиричными... — одним словом: «мы музыканты». Нас так же мало страшит смешное, как и абсурдное. — Дьявол толкует терпимость Бога к своей пользе: более того, ему испокон веков интереснее быть нераспознанным, оклеветанным, — мы спасаем честь дьявола.
Мы больше не отделяем великое от страшного. Хорошие вещи мы учитываем во всей их сложности вместе с наисквернейшими: мы преодолели абсурдную «желательность» прежних времён (которая хотела приращения добра без усугубления зла). Трусость перед идеалом Ренессанса поубавилась, — мы уже отваживаемся сами воздыхать по его нравам. В то же время положен конец нетерпимости к священникам и церкви; «аморально верить в бога», но именно это мы и считаем лучшей формой оправдания веры.
Всему этому мы в себе дали право. Мы уже не страшимся оборотной стороны «хороших вещей» (мы её ищем... мы достаточно отважны и любопытны для этого) — например, оборотных сторон греческой античности, морали, разума, хорошего вкуса (мы учитываем ущерб, который наносят нам все подобные изысканности: с каждой из них можно почти обеднеть).
Столь же мало утаиваем мы от себя оборотную сторону скверных вещей...
1016
Что делает нам честь. — Если что и делает нам честь, так это вот что: серьёзность мы приложили к другому: многие презираемые в иных эпохах, оставленные за ненадобностью низкие вещи мы почитаем важными — зато за «прекрасные чувства» гроша ломаного не дадим...
Есть ли более опасное заблуждение, нежели презрение тела? Как будто вместе с ним вся духовность не приговаривается к болезненности, к vapeurs
[246]
идеализма!
Отнюдь не всё из того, что придумали христиане и идеалисты, придумано с умом: мы радикальнее. Мы открыли «мельчайший мир» — как решающий во всём.
Уличные мостовые, свежий воздух в комнате, еда, осознанная в своём значении; мы серьёзно отнеслись ко всем насущным надобностям существования и презираем всяческое «прекраснодушество» как своего рода «легкомыслие и фривольность». А то, что считалось презренным, нынче выдвинуто на переднюю линию.
1017
Вместо «естественного человека» Руссо XIX век открыл истинный образ «человека вообще» — ему хватило на это мужества... В целом благодаря этому христианское понятие «человек» восстановлено в правах. На что не хватило мужества — так это на то, чтобы именно этого «человека как такового» одобрить, признать и в нём узреть залог человеческого будущего. Точно так же не осмелились понять возрастание ужасного в человеке как сопутствующее явление всякого роста культуры; в этом всё ещё сохраняют раболепную покорность христианскому идеалу и берут его сторону против язычества, равно как и против ренессансного понятия virtu. Но так не обрести ключ к культуре: а in praxi это обернётся шельмованием истории в пользу «доброго человека» (как будто он воплощает собой только прогресс человечества) и социалистическим идеалом (то есть подменой христианства и Руссо в мире уже без христианства).
Борьба против XVIII века: высшее преодоление его в фигурах Гёте и Наполеона. И Шопенгауэр боролся с тем же; однако он неосознанно отступил назад, в XVII век, — он современный Паскаль, с паскалевыми оценочными суждениями без христианства... Шопенгауэр был недостаточно силён для нового «да».
Наполеон: постиг необходимую взаимосвязанность высшего человека и человека ужасающего. Восстановил «мужа»; вернул женщине задолженнную дань презрения и страха. «Тотальность» как здоровье и высшую активность; вновь открыл прямую линию и размах в действовании; сильнейший инстинкт, утверждающий саму жизнь, жажду господства.
1018
(Revue des deux mondes, 15 февр. 1887, Тэн)
{462}: «Внезапно развёртывается faculté maîtresse
[247]
: художник, спрятанный в политике, выходит наружу de sa gaine
[248]
; он творит dans l’ideal et l’impossible
[249]
. В нём снова распознают то, что он есть: посмертный брат Данте и Микеланджело: и в истине, в осознании твёрдых контуров своих видений, интенсивности, связности и внутренней логики своей грёзы, глубины своей медитации, сверхчеловеческого величия своего замысла, — во всём этом он им равен et leur égal: son génie à la même taille et la même structure; il est un des trois esprits souveraines de la renaissance italienne
[250]
.»
Nota bene — Данте, Микеланджело, Наполеон.
1019
[О пессимизме силы.] Во внутреннем душевном хозяйстве примитивного человека перевешивает страх перед злом. Что такое зло? Троякое: случайность, неизвестность, внезапность. Как примитивный человек побарывает зло? Он помысливает его себе как разум, как силу и даже как личность. Благодаря этому он получает возможность заключать со всеми тремя что-то вроде договора и вообще воздействовать на них заранее, — предотвращать.
Второй выход из положения — утверждать иллюзорность, кажимость их злостности и вредоносности: то есть истолковывать последствия случайности, неизвестности и внезапности как добронамеренные, как осмысленные...