Нина Алексеевна Белосельцева выглядела очень молодо и меньше всего походила на ту нервную, испуганную, убитую горем женщину, которую описал мне ее муж. Не приглядываясь, ей можно было дать не более тридцати пяти, хотя я уже знала, что ей чуть за пятьдесят. Нину Алексеевну сильно молодила прекрасная белозубая улыбка, уложенные в модную прическу волосы без признака седины (красит!); у нее была девическая фигура, стройная, подтянутая. Если она и была убита горем, то не настолько, чтобы быть неспособной следить за собой, как и подобает современной состоятельной женщине.
Впрочем, приглядевшись к тонкой сеточке морщин в уголках больших миндалевидных глаз, к отечности под ними, я несколько переменила первоначальное мнение. И, всмотревшись в выражение этих темных глаз, я ощутила, как приклеенно и неестественно смотрится на этом суровом бледном лице открытая и почти беззаботная улыбка, которой она на правах радушной хозяйки потчевала меня.
Нет, не притворство. Наверно, она просто не хочет выглядеть жалкой в чьих бы то ни было глазах, и это не может не вызывать уважения.
Нина Алексеевна гораздо сильнее, чем считает ее супруг. Впрочем, мужчины всегда склонны недооценивать душевные силы нашего пола.
– Добрый день, – сказала она, протягивая мне руку, – рада вас видеть. Надеюсь, вы сумеете нам помочь, – добавила она.
– Я слишком мало знакома с этим делом, чтобы сказать что-то определенное, – ответила я. – Вы уж извините, что я называю ваше семейное горе так отчужденно: «дело».
– Да нам и не нужны красивые слова сочувствия, – сказала Нина Алексеевна. – Сыты мы ими по горло. Нам нужны действия. Хотя, откровенно говоря, и не знаю, кого звать первым: детектива или священника.
– Нина! – укоризненно выговорил Сергей Георгиевич. – Это же неразумно…
– А я вообще склонна производить на свет все неразумное, если ты еще не забыл! – перебила она мужа.
В ее темных глазах вдруг блеснуло пламя. Да! Это куда более страстная и яркая натура, чем может показаться с первого взгляда.
Последняя фраза Нины Алексеевны – «склонна производить на свет все неразумное!» – вызвала у Белосельцева болезненную гримасу. Горькая память о сыне…
Ведь это Нина Алексеевна родила Белосельцеву сыновей.
– Нина Алексеевна, – сказала я ей, – Сергей Георгиевич говорил мне, что это вы порекомендовали ему обратиться к нам. Правильно?
– Почему «порекомендовала»? Я попросила. И конечно, он пошел. Я слышала, что у вашего агентства очень хорошая репутация. А с милицией и, не дай бог, с комитетчиками я бы связываться не хотела. Хватит с меня моего папы, который из-за этой проклятой службы получил три инфаркта, и третий его убил.
– Ваш отец, Алексей… э-э-э…
– Петрович.
– …Алексей Петрович, он работал в милиции?
– Нет, он был генералом КГБ.
– Вот как! – вырвалось у меня. – Ничего себе!
– А что тут, собственно, такого! Знаю, что сейчас все думают: о, генерал КГБ, это значит – денег куры не клюют, вилла на Женевском озере, золото партии и прочая дребедень! Да если бы! Папа был честен. Патологически честен, за что и не любили его. Взяток не брал, служебным положением не злоупотреблял, связями не пользовался, вот и умер в нищете, даже не было у него денег на операцию, а она могла бы его спасти! А у нас тоже в то время денег не было. Бюджетники, ну что с нас взять? Это сейчас разжились. Вы курите, Мария?
– Да в основном стараюсь воздерживаться.
– А я теперь курю. Муж на что уж табак не переносит, и то с такой жизни закурил. Хорошо, что у него аллергия на алкоголь, иначе и запить недолго.
Нина Алексеевна закурила и, выпустив дым, заговорила горячо и звонко:
– Вы читали то письмо? Впрочем, что я спрашиваю! Я не знаю, как объяснить все это… Это какая-то неимоверная жуть! Я боюсь оставаться одна в квартире, не подхожу к телефону, когда нет дома Сергея, а когда есть, то все равно – он трубку берет, а там… мертвая тишина. Может, вы скажете, что я сумасшедшая? Так вот, Владлен Моисеевич мне примерно то же самое говорил, а сам ни с того ни с сего вдруг взял да и вывалился из окна. А может, помогли. Дворник Журов, который его обнаружил утром, сказал, что в такую холодную ночь створки окна по собственной воле не открывают.
– А вы хорошо знали Владлена Моисеевича?
– Да, конечно. Я его в детстве дядей Владиком называла. Он же в этом доме давно живет. Он с моим отцом знакомство водил.
– Нина Алексеевна, давайте пока о Горовом не будем говорить, попозже эту тему поднимем.
– О Романе, значит?
– Да. Я хотела бы взглянуть на ваши семейные альбомы. Может, вам это будет тяжело, но тем не менее…
– Да, я все понимаю. Сережа, принеси, пожалуйста, из моей комнаты зеленый альбом. Где они маленькие. И еще тот, что Георгий Иваныч нам подарил. Красный. Понял?
– Понял, – пробурчал Белосельцев. – Сейчас принесу. Возьмите ваш кофе, Мария.
– Благодарю.
В зеленом альбоме я увидела фотографии примерно двадцатилетней давности, молодых Нину Алексеевну и Сергея Георгиевича, а между ними – двух мальчишек в одинаковых кофточках, темноволосых, с большими круглыми глазами. Мальчишки были похожи друг на друга как две капли воды. И как я ни пыталась поймать какое-то отличие в выражениях их счастливо-остолбенелых, как у всякого ребенка перед фотоаппаратом, мордочек, ничего не могла найти. А ведь один из них был слабоумным, а второй – тем, кому, по выражению мрачно сидящей тут же Нины Алексеевны, «достался весь ум семьи» Белосельцевых.
– Который из них Дима? – спросила я.
Палец Нины Алексеевны дрогнул, коснувшись личика того из мальчишек, что сидел рядом с ней.
– А я думала, Мария, что вы спросите, кто тут Рома.
Я пожала плечами, продолжая рассматривать фотографии. Пошли более свежие. Нина Алексеевна очертила ногтем одну из фотографий с такой силой, что на гладкой поверхности остался след, и произнесла:
– А это Дима, которым вы интересуетесь больше. Тут ему около четырнадцати лет.
Я вглядывалась в безвольное мальчишеское лицо с опущенными углами губ, с высоким выпуклым лбом и широко поставленными глазами. Надо лбом – хохолок. Черты были правильными и не тронуты какой-либо патологией, но взгляд был настолько мутен и безразличен, так вяло был очерчен чуть приоткрытый рот, что создавалось впечатление: Дима не сознает того, что он видит перед собой. Неосмысленная, неразвитая мимика.
– И как он вам? – тихо спросила Нина Алексеевна.
– Растрепанный, – в тон ей выговорила я первое, что пришло мне в голову.
И вдруг неприятный, тоскливый звук возник где-то в глубине двора, вырос в басовитое рычание, а потом скатился до душераздирающего воя. Мурашки ледяной волной обожгли кожу, и я, едва не выронив из пальцев фотографию, невольно шагнула к окну.