Что касается самого преступления, то когда доктор уходил из полицейского участка, оно оставалось столь же загадочным, как и в тот момент, когда он туда входил. Жертва продолжала находиться в бесчувственном состоянии и не могла ни давать каких-либо объяснений, ни даже произнести хоть слово. Одно ясно: тут имело место покушение на убийство. Если бы этот человек сам застрелился, то оружие находилось бы возле него. Полиция, которая в конце концов поверила в то, что рассказал доктор Циммертюр, обследовала место убийства, но не нашла и следов оружия или преступника. Что касается мотива преступления, то ограбления тут не могло быть, потому что при раненом были найдены деньги. Зато при нем не было ни одного документа, ни одной вещи, которая могла бы указать на то, кто он.
Не оставалось ничего другого, как ждать его показаний. А это должно было произойти скоро. Рана на виске была неопасная.
2
Однако, когда на следующий день доктор зашел в полицейский участок, положение оставалось без перемен или, вернее, даже ухудшилось. Раненый уже сидел. Он был в полном сознании. Но молчал. Он не был глух, потому что бой часов заставил его вздрогнуть, но ни слова не отвечал на вопросы, которые ему задавали. Полицейские власти заговаривали с ним по-голландски, по-немецки, по-английски, по-французски; они уговаривали его лаской, они пускали в ход угрозы — результат оставался тот же. Человек молчал.
— Может, он немой? — спросил полицейский комиссар.
— Нет.
— Что же с ним в таком случае? Может, душа его находится у Бога, как говорят индейцы?
— Нет, этот человек не страдает слабоумием, — сказал доктор, который освидетельствовал жертву ночного происшествия. — Посмотрите на форму его головы, на его руки. У него лоб точно у Гейне! А руки у него — не лапы слабоумного. Они привыкли к работе, это видно по линиям. Но только к какой работе? Если бы можно было знать это!
— Хорошо, но почему же в таком случае он не отвечает, если он не немой и не слабоумный? — нетерпеливо спросил комиссар.
— А просто потому, что он находится в состоянии афазии, — отвечал доктор. — Он потерял дар речи.
Комиссар раскрыл глаза от удивления.
— Неужели можно разучиться говорить?
— Да, а как же. Мне пришлось видеть человека, которого ранили в висок бутылкой, но состояние афазии у него было настолько сильно, что прошли годы, прежде чем он опять научился говорить. Мало того, он так никогда и не научился говорить на своем родном языке, как прежде: он говорил на нем как чужестранец.
Комиссар свистнул.
— И он, в сущности, и был чужестранцем, — продолжал доктор, точно глядя вдаль, — он был чужестранец, как все мы. Все мы изгнанники, и место нашего изгнания — материя, плоть. Когда мы изгоняемся в нее в детском возрасте, мы быстро свыкаемся с обычаями чужой страны, мы с виртуозным мастерством выучиваемся играть на том инструменте, которым является наш мозг. Да, а иногда нам даже начинает казаться, что инструмент и мы — это одно и то же. Мы акклиматизируемся в изгнании. Но если нас силой вырвать из нашего изгнания, то может пройти долгое время, прежде чем мы к нему снова привыкнем.
Толстый комиссар с ужасом смотрел на маленького черноволосого доктора, глаза которого горели каким-то внутренним огнем.
— Как вы думаете, сколько времени продлится выздоровление? — спросил он.
— Выздоровление?.. Да, конечно, так оно здесь называется… Кто знает? Две недели, месяц.
— Черт возьми! Что же мне с ним делать до тех пор?
— Попытайтесь найти какие-нибудь следы, — отвечал доктор. — И позвольте мне оказать приют больному. Вы понимаете, что мне, как ученому, очень интересно будет наблюдать за душой, которой придется учиться играть на клавиатуре с самого начала.
— Гм, да, разумеется, — согласился комиссар. — Но, — он строго посмотрел на доктора, — никаких штук, слышите!
— О чем вы говорите, комиссар?
— Чтобы не было вивисекции! Об этом я и слышать не хочу.
— Успокойтесь, — проговорил доктор с улыбкой, которую ему не удалось скрыть. — Я не занимаюсь вивисекцией человеческого тела…
«Разве только, — прибавил он про себя, — его души».
3
Гость доктора Циммертюра оказался чрезвычайно кроткого нрава. Он ел пищу, которую ему приносили, пил то, что ему подавали, вставал и ложился, когда этого от него требовали. Он не выказывал никаких желаний, не выражал никаких протестов, не требовал, чтобы его занимали, и не устраивал никаких решительно сцен. Словом, это был идеальный жилец. Но ключа к своей собственной загадке он не давал.
Напрасно доктор старался обратить его внимание на тот мир, к которому он и принадлежал, и не принадлежал. Он реагировал, но как автомат. У него не было любопытства, точно так же как и памяти. Когда же доктор взял свою скрипку и начал играть, гость заснул. Наградив гримасой двойную критику его, как музыканта и ученого, доктор убрал скрипку. Где находится та точка, через которую он сможет проникнуть в скрытые от него глубины?
Покушение на Ахтербургваль было не только загадочно, с точки зрения преступника оно было бессмысленно. Жертве были оставлены и жизнь, и деньги, хотя достаточно было одного движения, чтобы отнять у нее и то и другое. Можно ли было найти тут какое-нибудь другое объяснение, кроме одного — что оно было совершено для устранения ненужного свидетеля? Но свидетеля чего? Доктор, бывший почти свидетелем преступления, горел желанием узнать это.
На второй день пребывания неизвестного у доктора случилось нечто, что могло быть путеводной нитью и с первого взгляда, казалось, только еще больше сгущало атмосферу таинственности.
Это было под вечер. Пациент находился в кабинете доктора, в котором уже не было посетителей. Доктор посадил его на стул — он остался спокойно сидеть на нем; когда доктор подвел его к полкам с книгами — смотрел на них непонимающими глазами; когда доктор стал показывать ему рисунки — взгляд его скользил мимо. Наконец доктор подвел его к письменному столу, на котором лежали бумага и карандаши, и усадил в кресло перед столом. Несколько секунд он сидел неподвижно, как на операционном стуле. Потом он вдруг взял карандаш и стал играть им. Доктор задрожал. Не выразит ли рука то, чего не мог выразить его язык? Карандаш стал двигаться по положенному перед ним листу бумаги, потом выпал из руки пациента, взгляд его с бумаги скользнул по разным предметам, расставленным на столе, и наконец остановился — по крайней мере так это казалось — на так называемом вечном календаре, обозначающем дни, недели и числа передвигающимися полосками картона. Зная свою рассеянность, доктор имел обыкновение по окончании приема переставлять календарь на завтрашний день. Вид этого календаря — было ли это так на самом деле, доктор не мог сказать наверное, — казалось, привел пациента в состояние внезапного и бессмысленного страха. Он вскочил со своего кресла и испустил вой, напоминающий вопль безумного, и словно преследуемый кем-то бросился к двери. И вдруг остановился. Преследовала ли его какая-нибудь навязчивая мысль, которая теперь выпустила из своих лап его больной мозг? Почем знать? Потом так же внезапно он опустился на стул, зевнул два или три раза и заснул.