Другая девочка. Не Клара и не Жюльетта.
Люси с трудом стояла на ногах, колени подгибались, ее шатало. Она шла по коридорам, держась рукой за стену, шла медленно, словно во тьме, а там, на улице, был разгар лета, люди пели и танцевали. Сложнее всего было смириться именно с этим контрастом: кругом продолжается жизнь, а здесь…
Полминуты спустя она приблизилась к двери с врезанным в створку овальным стеклом. Тут просто воняло смертью, и не существовало никаких средств избавиться от этого жуткого запаха. Люси приходилось вести по таким же мрачным коридорам родителей, братьев, сестер — на «опознание», и многие падали в обморок, еще не увидев тела. В том, что приходишь сюда, уже есть что-то невыносимо бесчеловечное. Что-то противоречащее природе.
Она замерла у стекла, через которое было видно, как по ту сторону двери человек в маске идет к столу из нержавеющей стали. Стола, впрочем, она не видела — просто знала, что такой стол там есть. Сколько раз она переживала подобные сцены, и сколько раз чувствовала при этом, что вот оно — начало нового дела, нового расследования, сколько раз надеялась, что дело будет волнующим, даже необычным, выдающимся. Она была совсем как этот чертов судмедэксперт, для которого мертвый ребенок всего лишь еще один объект изучения и который, вернувшись домой с работы, нальет себе рюмочку и сядет смотреть телевизор.
Но сегодня для нее все иначе. Сегодня она полицейский и потерпевшая в одном лице. Она и охотник, и добыча. И мать у тела мертвого ребенка.
Только не одна из моих дочек. Неизвестная девочка. Чужая девочка. Другие родители скоро будут плакать здесь — на том месте, где сейчас стою я.
Почерпнув в этих заклинаниях немного мужества, Люси взялась обеими руками за дверную ручку, вдохнула так глубоко, как только смогла, и шагнула вперед.
Пятидесятилетний мужчина припарковался в глубине стоянки Института судебной медицины позади фургончика, в котором привезли оборудование. Стратегически удобная позиция: отлично видно, кто входит в здание, кто выходит, а сам не привлекаешь ничьего внимания. Трехдневная, по меньшей мере, щетина, глаза за темными очками с кое-как склеенной и обмотанной скотчем дужкой, лоб в мелких капельках пота — незнакомец смахивал на злоумышленника. Эта жара, эта проклятая жара, как она давит, до чего липкий, плотный воздух… Не переставая обдумывать ситуацию, он приподнял очки, вытер носовым платком веки. Что лучше: пойти туда первым и первым узнать, что там с телом девочки, или подождать, пока выйдут ребята из судебной полиции, присутствовавшие при аутопсии, и расспросить их?
Притулившись на заднем сиденье своей машины, Франк Шарко массировал виски. Долго-долго. Сколько же часов он не спал? С каких пор по ночам он только ворочается в постели с боку на бок, съежившись под одеялом, как провинившийся мальчишка? Из радиоприемника лилась тихая музыка, в открытые окна врывался нелегкий ветерок, а все тот же удушающе-жаркий воздух, веки сами собой опускались, голова клонилась набок, но, не дав ей соприкоснуться с подголовником, он рывком вернулся в вертикальное положение — телу хотелось спать, мозг не давал ему заснуть.
Комиссар полиции из Центрального управления по борьбе с преступлениями против личности плеснул из бутылочки на ладони теплой минеральной воды, провел мокрыми ладонями по лицу и вышел из машины немного размяться. От жаркого воздуха одежда еще сильнее прилипла к телу. Франк казался себе идиотом. Он мог войти в институт, предъявить служебное удостоверение с трехцветной полосой, ему разрешили бы присутствовать при вскрытии. Он получил бы сведения из первых рук, все было бы сделано на автомате, профессионально. Если ты двадцать пять лет работаешь в полиции, и двадцать из них — «на земле», сколько раз ты уже видел останки, искромсанные остро заточенными инструментами судмедэксперта? Двести? Втрое больше?
Но только не детей: он больше не мог видеть, как вскрывают детское тельце, как сверкает скальпель над хрупкой, неестественно белой детской грудью. Будто поцелуй Зла. До чего же ему нравилось встречаться глазами с малышками Энебель — там, на пляже. Они играли в мяч, бегали по лужам, а их мама наблюдала за ними нежным взглядом. Это были каникулы, это была беззаботность, это было простое счастье на четверых. А потом, Господи, потом голубоглазые двойняшки пропали. Пропали из-за него.
Почти неделю назад.
Одна из самых долгих, самых мучительных недель после того, как не стало его собственной семьи.
Что покажет вскрытие, что покажут биологическая, токсикологическая экспертизы? Какими дьявольскими письменами покроется белая бумага, которую выплюнет лабораторный принтер? Шарко знал наизусть маршрут смерти, его неумолимую последовательность внутри полной непоследовательности. Он понимал, что даже после смерти человеческое существо не находит упокоения ни в руках полицейских, ни в руках медиков до тех пор, пока не закончится следствие по делу об убийстве. Мгновение назад это тело было полно жизни — и вот оно уже просто предмет, не более чем объект исследования. Франку претило подобное отношение. А если говорить о людях, способных убить ребенка… Комиссар сжал руки так, что фаланги пальцев побелели.
Поблизости зарокотал мотор, и Шарко сообразил: кто-то паркуется. Спрятался за фургончик и минуты две переминался с ноги на ногу, даже через подметки ощущая жар асфальта. Все суставы хрустели, как сухое дерево. Не выдержав, он вернулся в свою старенькую машинку. Он чувствовал себя совершенно больным, прямо-таки на пределе сил, но боролся, боролся…
Но тут, почти в ту же секунду, показалась она, и все внутри него окончательно рассыпалось на кусочки. Джинсы, серая, не заправленная под пояс майка, кое-как собранные в конский хвост волосы. Небесно-голубые глаза уже не освещают лицо. Люси Энебель напоминала сейчас выцветшее, поврежденное полотно великого мастера, как и он сам, наверное. Видеть ее такой, видеть, как она пошатывается, словно ноги отказываются ей служить, было нестерпимо больно.
Значит, она тоже в курсе, она узнала сразу же. Она же следила за сводками, следила за всеми бригадами криминалистов, которым поручались дела, связанные с детьми, сама звонила, и ей звонили. И она примчалась сюда по первому же сигналу. Только, черт побери, что Люси собирается делать здесь, в этом склепе? Присутствовать при вскрытии собственного ребенка? Даже он, Шарко, тогда, много лет назад, не решился участвовать в посмертном изучении его малышки Элоизы. Такое хуже, чем проглотить гранату с выдернутой чекой.
Он не решился, а как же мать, любящая мать, как она найдет в себе силы на подобное? Откуда эта потребность в страдании, это желание снова и снова разжигать в себе ненависть? А если сейчас погибла неизвестная девочка? Тогда Люси Энебель обречена ездить из морга в морг, искать своих дочерей до тех пор, пока сама не сгорит на медленном огне? А если она найдет одну, а вторую нет? А если вторая не найдется никогда? Как тут не сойти с ума?
Он сидел, вцепившись в руль, и думал, что теперь делать. Идти за ней? Оставаться здесь и ждать, пока она выйдет? Но разве, когда пьяная от горя, полумертвая Люси выйдет оттуда, он усидит на месте, разве он сможет не броситься к ней? Не прижать ее к себе изо всех сил, не шепнуть на ухо, что когда-нибудь черная полоса кончится и все пойдет лучше, гораздо лучше?